Интериоризация силы, а затем – интериоризация самой боли: переход от первого ко второму моменту нечистой совести не более машинален, чем переход от одного аспекта ресентимента к другому. Здесь вновь потребуется вмешательство священника. Это второе воплощение священника – христианское: «Лишь под руками священника, этого подлинного художника по части чувства вины, указанное чувство начало оформляться» [402]. Именно христианский священник выводит нечистую совесть из ее исходного или животного состояния, именно он управляет интериоризацией боли. Это он, священник-врач, исцеляет боль, заражая рану. Это он, священник-художник, доводит нечистую совесть до ее высшей формы: до боли как следствия греха. – Но как он действует? «Если бы мы пожелали выразить ценность существования священника в краткой формуле, то нам следовало бы сказать: священник – это тот, кто меняет направленность ресентимента» [403]. Вспоминается, что человек ресентимента, постоянно испытывающий боль, ищет причины своих страданий. Он обвиняет всё, что есть в жизни активного. Уже здесь, в своей первичной форме, возникает священник: он руководит обвинением, формулирует его. Посмотри на этих людей, называющих себя добрыми; я же говорю тебе: они – злые. Поэтому власть ресентимента целиком направлена на другого, против других. Но ресентимент – взрывоопасное вещество; он способствует тому, что активные силы становятся реактивными. Поэтому ресентимент должен приспособиться к этим новым условиям, изменить направленность. Теперь реактивный человек должен находить причину своего страдания в самом себе. Причина эта, то есть нечистая совесть, внушает ему, что он должен ее искать «в самом себе, в какой-то провинности, совершенной в прошлом, что он должен истолковывать ее как наказание» [404]. И здесь во второй раз появляется священник, чтобы руководить этим изменением направления: «Воистину, овца моя, кто-то должен быть причиной того, что ты страдаешь; но ты сама – причина всего этого, ты – причина самой себя» [405]. Священник изобретает понятие греха: «Доныне грех оставался величайшим событием в истории больной души; он являет нам наиболее пагубный трюк религиозной интерпретации» [406]. Слово вина отсылает теперь к совершенному мною проступку, к моей собственной вине, к моей виновности. Именно так боль оказывается интериоризированной; как следствие греха, она уже не имеет иного смысла, помимо смысла сокровенного.
Отношения между христианством и иудаизмом следует оценивать с двух точек зрения. С одной стороны, христианство – это кульминация иудаизма. Оно продолжает и завершает начатое иудаизмом. Любая власть ресентимента направлена на то, чтобы привести убогих, больных и грешников к Богу. На знаменитых страницах своей книги Ницше подчеркивает озлобленность апостола Павла, низость Нового Завета [407]. Даже смерть Христа – это уловка, возвращающая нас к иудейским ценностям: этой смертью учреждается мнимая противоположность между любовью и ненавистью, а этой любви придается всё более соблазнительный вид, словно она не зависит от этой ненависти, противоположна этой ненависти и является ее жертвой [408]. Здесь скрывают истину, которую смог открыть Понтий Пилат: христианство – это следствие иудаизма, в нем мы находим все предпосылки последнего, оно – лишь следствие этих предпосылок. – Но верно и то, что, с другой точки зрения, христианство придает ему новое звучание. Оно не довольствуется тем, что завершает ресентимент, но изменяет его направленность. Оно навязывает свое последнее изобретение – нечистую совесть. Но и здесь не стоит думать, будто новое направление ресентимента в рамках нечистой совести противопоставлено первоначальному. Речь идет исключительно о новых соблазнах и искушениях. Ресентимент говорил: «Ты виноват», нечистая совесть говорит: «Виноват я». Но ресентимент не унимается до тех пор, пока не распространится его зараза. Его цель в том, чтобы всякая жизнь стала реактивной, чтобы здоровые стали больными. Ему недостаточно обвинять – требуется, чтобы обвиняемый сам почувствовал себя виновным. Поэтому именно в нечистой совести ресентимент, изменяя свою направленность, дает образец этого стремления и достигает максимума своей контагиозности. Это моя вина, я виноват, – и вот уже целый мир подхватывает этот скорбный рефрен, а всё активное в жизни развивает в себе то же чувство виновности. Других условий для власти священника нет: по своей природе священник – господин страждущих [409].