Местные поэты писали свежо и нешаблонно, но они не были такими экстравагантными отщепенцами, как их коллеги с Западного побережья, которые начали регулярно появляться в среде нью-йоркских художников в 1956 году, вскоре после публикации поэмы Гинзберга «Вопль». И Гинзберг, и, еще больше, Керуак искали общества художников. Нетрудно было встретить Керуака и Клайна, выпивавших с группой молодых художников в «Седар Таверн» и затем удалявшихся в мастерскую Клайна. На каждой вечеринке в клубе Beats, пропитанном дымом марихуаны, они сидели в дальнем углу лофта, пока художники – все еще верные алкоголю – танцевали и вопили во весь голос.
Репутация Гинзберга сделала его своим для Нью-Йоркской школы: яснее, чем кто-либо, он показывал с чем порывает. Само его присутствие подогревало интуитивный протест художников. Его восхищение предшественниками – такими же отщепенцами и визионерами Рембо, Йейтсом, Селином и, конечно, Уитменом – соответствовало пристрастиям художников. К тому же он интересовался живописью и даже написал развернутое эссе о Сезанне, в котором проводил параллели между его живописью и собственным искусством: подобно тому как Сезанн строил картину на противопоставлении тонов, стихотворение может строиться на противопоставлении слов без всякой перспективы.
Гинзберг впервые прочел «Вопль» в очень подходящем месте – в небольшой кооперативной художественной галерее Сан-Франциско. На чтении присутствовали как авангардисты-художники, так и авангардисты-литераторы. Впоследствии сам поэт говорил, что это был идеальный вечер, поскольку он и остальные пришли к ощущению «наконец обретенной общности»132
. Стремление к сплочению, характерное для Нью-Йоркской школы, испытывали, таким образом, и многие художники Западного побережья, тоже ощущавшие отчуждение.Разумеется, были и другие причины радушного приема Гинзберга в художественной среде. Его прямые нападки в «Вопле» на пороки Америки времен маккартизма воодушевили тех, кто долго тяготился молчанием. Вслед за «лучшими умами поколения» Гинзберга они обратились к иным горизонтам. Это были те, кто «изучали Плотина, Эдгара По, Сан Хуана де ла Крус, телепатию, боп, каббалу, и космос бросался к ногам их в Канзасе»[37]
. В пятидесятых годах протест против циничного материализма приветствовали те, кто все острее ощущал в своих мастерских давление денег: «Молох! Молох! Узилища роботов! призрачные предместья!» Художникам были слишком хорошо знакомы «Мистические прорывы! на тот берег! бичевания и распятья! все камнем пошло на дно! Эйфория! Прозренья! Отчаянье!» Подобно Гинзбергу, художники чувствовали своей уитменовскую истину великого плача: «Америка, я отдал тебе все, и теперь я ничто. <…> Америка, когда ты будешь ангельской?»133[38]Музей современного искусства был горд интернациональным вниманием, которое снискала выставка «Новая американская живопись», проехавшая по восьми европейским странам в 1958–1959 годах. Фото Сунами. Публикуется с разрешения Музея современного искусства, Нью-Йорк.
В 1956 году на выставке в галерее Сидни Джениса де Кунинг отошел от женской темы и вернулся к абстракции, вдохновленной пейзажем. В это время его работы снискали интерес и высокую оценку в международном масштабе. Фото публикуется с разрешения галереи Сидни Джениса.
Битники нашли свое место под обжигающими огнями Нью-Йорка. Их succès de scandale[39]
напоминал первые успехи таких художников, как Поллок и де Кунинг, и оставлял у них такой же горький привкус. Те самые силы, которые привносили в Нью-Йорк энергию поиска сообщества, раз за разом обнаруживали, что чаемое сообщество заведомо колонизировано, и очень скоро сами же начинали оспаривать его перспективу. Нормой в Нью-Йорке была нестабильность, а сообщество оставалось мечтой, к которой в конце пятидесятых лишь очень немногие художники могли относиться серьезно. К началу шестидесятых от духа товарищества почти ничего не осталось. Нью-Йоркская школа стала легендой. Весной 1961 года состоялась грандиозная вечеринка, устроенная тремя самыми знаменитыми художниками Нью-Йоркской школы. Она ознаменовала конец эпохи. Мир искусства собрался в полном составе – вечеринка больше напоминала прием в посольстве, чем импровизированную пирушку старой богемы, – и на следующий день проснулся с неприятным ощущением, что все кончилось.