А это чья могила? Десять каменных столбиков по периметру. Каждый не выше колена. Столбики соединены цепью: темно-серой, мокрой. Скромный обелиск заострен кверху. «Памяти дѣйствительнаго статскаго совѣтника, — прочёл Алексеев на плите, — Петра Петровича Артемовскаго-Гулака».
И ниже: «Преданная жена».
— Не ожидал, — вслух произнёс он. — Извините, Петр Петрович, если не вовремя…
И процитировал напамять:
— Извините, Петр Петрович, — повторил Алексеев.
Вне сомнений, он ошибался и в ударениях, и в произношении ряда звуков. Здешнего наречия Алексеев толком не знал — так, нахватался по верхам, когда жил у брата в Андреевке и Григоровке. «Кобзарь» Шевченко он прочитал с огромным удовольствием, полагал его сочинением изумительным по яркости и патетике, но читал Алексеев «Кобзарь» в переводе на русский язык. Горячо любил украинскую музыку, в частности, оперы Лысенко, пленившие Алексеева своей изысканной красотой. Кропивницкий, Заньковецкая, Саксаганский, Садовский — эта плеяда мастеров сцены ничем не уступала таким знаменитостям, как Щепкин, Мочалов или Соловцов, о чём Алексеев не раз заявлял публично и в переписке. С переводами покойного Гулака-Артемовского он также был знаком и высоко ценил их за мелодичность и мягкость звучания, даже не имея возможности уловить ряд тонкостей.
Оригинал Гёте звучал иначе: твёрже, жёстче.
Перевод Жуковского он помнил с гимназии. Оригинал и два перевода — на первый взгляд между ними было мало общего. Разные нюансы, оттенки, акценты. Разный ритм. И всё-таки… «Подробности — главное, — говаривал старик Гёте, автор “Рыбака”. — Подробности — Бог».
— Ну что же ты, Никифор? Ты не спи, ты просыпайся…
Говорили в соседнем ряду. Алексеев сделал шаг в сторону и увидел знакомого еврея. Если в ресторане «Гранд-Отеля» еврей смотрелся чужеродно, то на христианском кладбище его картуз и длинный, наглухо закрытый капот со скруглёнными лацканами выглядели еще более неуместными.
— Жизнь проспишь, Никифор…
Под склепом, на вершине которого скорбел ангел-трубач, спал могильщик. Нет, уже не спал: мутный взор Никифора уперся в еврея, не суля тому добра. Ангел, казалось, тоже был недоволен.
— Ты вставай, Никифор. Дело есть…
— Какое, к бесу, дело, Лёвка?
— Ты уже похмелился, Никифор?
— Ну?
— Бери, пожалуйста, заступ. На карповской могилке оградка покосилась, надо выставить, как следует. Ровненько, по струночке…
— Шо, прям щас?
— Да, Никифор. Ты вставай…
— Карповская? Это Сергей Федотыча?
— Его самого.
— Купца второй гильдии?
— Никифор, не кушай мой характер, я тебя умоляю. Сделаешь?
С немалым изумлением Алексеев наблюдал, как могильщик встает, берёт заступ и без возражений, качаясь на ходу, уходит вглубь кладбища — должно быть, к указанной карповской могиле. Внезапная услужливость Никифора, чья внешность и состояние ничем такую услужливость не объясняли, была изумительна не меньше, чем внезапный интерес еврея к купеческому захоронению.
Обернувшись, Никифор поймал взгляд Алексеева.
— Та то ж Лёва! — развёл он руками, чуть не снеся заступом гипсовый венок с чьего-то барельефа. — Лёвка, понимать надо! Не боись, Лев Борисыч, сделаем в лучшем виде…
Заметил Алексеева и еврей:
— Guten Morgen, Константин Сергеевич! Wie geht es euch?
— Danke, alles ist gut. Und Sie?
— Danke, dass Sie sich nicht beschweren. Alles Gute für dich[45]
!— Извините, — не выдержал Алексеев. — А почему мы говорим по-немецки?
Еврей ухмыльнулся:
— Так ведь Гёте! «Das Wasser rauscht, das Wasser fliesst…» Извиняюсь, забыл представиться. Память совсем истрепалась! Были бы деньги, купил бы новую. Кантор, Лейба Берлович Кантор, разночинец[46]
.— Алексеев Константин Сергеевич… Полно, да вы же меня знаете! Откуда, если не секрет?
— Какой там секрет! Можно ли вас не знать, вы человек известный… Что-то ищете? Если могилку, готов подсказать. Здесь мне любая могилка известна. Помните Крылова? «И под каждым ей кустом был готов и стол, и дом…» А где дом, там и домовина.
— Заикину ищу.
Двусмысленное заявление насчёт дома-домовины Алексеев предпочёл не заметить.