— Будьте здоровы, пано̀ве добро̀дии! — кучер воздел кнут над лошадиными спинами. — Н-но, пошли! Тяни, клячи!
Когда карета, то хлюпая грязью, то дробно грохоча по булыжнику, скрылась из глаз, фартовые собрались в кружок перекурить. Лютый обвёл всех внимательным взглядом — будто из револьвера в каждого прицелился. Выпустил дым через ноздри, напомнил:
— Все скумекали? Докторов не щипать, не трогать. Если в халэпу вляпались, как сейчас — вытаскивать.
— А шо так, Лютый?
— Ты, Сипарь, башкой убогий? Мозги вправить?
— Шо сразу убогий…
— Сколько они наших залатали, знаешь? Меня самого — три раза. Ты в колодец не плюй, Сипарь, там и утопнешь. Сам не схочешь тонуть, я утоплю.
Сегодня Лютый был на диво терпелив, хоть на хлеб мажь, вместо масла. Мог ведь и рожу Сипарю расквасить. А что? Запросто. Или чего похуже сотворить.
— Звиняй, Лютый, уразумел! Это я сдуру, не подумавши…
Лютый уже не слушал Сипаря. Взгляд его остановился на Филине, и страх от ствола, направленного в лоб, мигом вернулся к Косте. «Каков же тогда Лютый, — с содроганием подумал Костя, — когда лютует по-настоящему?!»
— Филин?
Костя поспешно кивнул:
— Ага, Филин. Он самый.
Поперхнулся дымом. Закашлялся.
— Гастролёра ищешь?
— Все гостиницы с Ёкарем оббѐгали!
— И как дела?
— Видел его сегодня, — выпалил Костя.
И обмер. Толкая карету, он решил никому не говорить, что видел Гастона. И вот, на̀ тебе! Лютому разве соврёшь?
— Видел? Где? Когда?!
Лютый шагнул ближе. Взгляд белый, неживой. Костя хотел отвернуться — не смог.
— Тута, на базаре. Только что.
— Охренел, Филин? Видел? И не прилип, следом не пошёл?
— Так звали же! — чуть не плача, взмолился Костя. — Сказали: Лютый зовёт! Чтобы мухой! Ну я и рванул мухой! Сюда, значит…
— Мухой? Соображения у мухи больше, чем у тебя!
В голове взорвалась шутиха. Искры из глаз — на полнеба! Что-то ощутимо толкнулось в спину. «Земля, — догадался Костя. — Это земля, она внизу. А сверху — небо. А я лежу на земле рожей к небу, где медленно гаснут багровые круги». Скула наливалась давящей болью, будто Косте на лицо уронили горячую пудовую гирю. С каждой секундой гиря делалась всё тяжелее и горячее.
На фоне неба возникла медвежья фигура. Лютый хмуро глазел на Филина, как солдат на вошь.
— И рванул он мухой на дерьмо, — ни к кому конкретно не обращаясь, объявил Лютый. — Потому как честный жиган, а я звал. Прощаю. В следующий раз не прощу, не надейся.
Он высморкался, едва не попав в Костю.
— Дятел ты, а не Филин. Прощёлкал гастролёра? Теперь ищи, носом землю рой. Сипарь, Лом!
«Убьют, — понял Костя. — Зарежут, вот и всё прощение».
— Да, Лютый.
— Туточки!
— Глаз со шпаны не спускать! Вместе гастролёра искать будете. Найдёте — делайте, что знаете. Не найдёте за три дня — тащите эту шелупонь ко мне.
— Сделаем, Лютый.
— А шо я?! Чуть шо, сразу Ёкарь! Я ж его не видел, ё!
Нытьё Ёкаря было всем до задницы. Лютый своё слово сказал, значит, быть посему.
2
«Спи, Солнца сын…»
Он вернулся на квартиру вечером, но не слишком поздно. Впрочем, это не сделало город светлым — мартовские вечера в здешних краях быстро темнеют, а городская управа экономила на фонарях. Приживалок дома не было, на стук дверного молотка никто не откликнулся, но подчиняясь какому-то наитию, Алексеев ногой подвинул коврик, лежавший у входной двери, наклонился — и поднял с холодного пола связку новеньких ключей, только что из слесарной мастерской.
Ключи должны были лежать там. Это он знал, но не знал, откуда явилась такая уверенность.
Наскоро раздевшись в прихожей, уронив пальто на пол, Алексеев ринулся в кабинет. Его действия напоминали бессмысленную торопливость пьяного, но алкоголь был здесь ни при чём. Отсутствие приживалок лишь подбадривало Алексеева — если действовать, как безумный, то лучше, чтобы у твоего безумия не было свидетелей. В кабинете, служившем ему спальней, он с порога учинил грандиозную перестановку. Чуть не надорвав спину, придвинул стол вплотную к подоконнику, кресло установил сбоку от стола.
— В театре все не так, как на самом деле, — громко произнёс, нет, спел, Алексеев. — Театральная тишина делается не из молчания, а из звуков. Если не наполнить тишину звуками, нельзя достигнуть иллюзии. Почему?
Играя голосом, он сменил тональность. Начал в ре-миноре, но на словах «из молчания» опустился на полтора тона, в си-минор.
Напротив кресла встал торшер. Задёрнув шторы, Алексеев некоторое время стоял, раскачиваясь, в темноте, потом включил торшер — как делала это Анна Ивановна, гадая ему и Юре. Метнулся к стене напротив, долго ёрзал по сухой штукатурке портретом Заикиной, рискуя уронить на пол и повредить картину. В конце концов остановился на приемлемом варианте: лёгкий крен влево.
— В кулисах топчутся и кашляют работники сцены, вот почему. Бормочут незваные посетители, чьи-то родственники. В зале шумит публика, шелестит фантиками от конфет, сморкается в платки. Это все разрушает настроение сцены, и обычная тишина будет здесь наполнена отвратительным посторонним шумом. Хотите тишины?