Это была гитлеровская хроника, собранная в единый фильм. Кинооператоры запечатлели обыденные моменты из теневой жизни Третьего рейха – простые, непарадные и совершенно чудовищные в своей жестокости и откровенности.
Качающаяся колючая проволока. Километры колючей проволоки, обволакивающей концентрационные лагеря. Бараки, в которых содержались гражданские и военные, – огромные, вытянутые в длину, аккуратные и серые, похожие на скотобойни.
Груды детских башмачков в ангарах. Эти башмачки уже никогда не понадобятся их прежним обладателям, чьи тела сожжены в огромных печах, выстроившихся в ряд и оскалившихся черными зевами.
Обугленные человеческие кости.
Очки. Круглые, продолговатые, с затейливо изогнутыми дужками, пенсне, монокли. Тысячи, сотни тысяч очков. Они доверху заполняли строительные короба. Новые партии очков досыпали из вместительных ведер. Очки тускло поблескивали на солнце тысячами линз. Эти очки принадлежали жертвам режима.
Трупы. Сотни, тысячи трупов, похожих на голых пластмассовых кукол; человеческое сознание не способно поверить, что это не пластмасса, а настоящее, страшное. Горы гниющих трупов, до краев наполняющие огромные земляные рвы. Трупы подвозили на грузовиках, и крепкие, плотно сбитые женщины сбрасывали их в рвы, ухватив за руки и за ноги.
Потом – встык! – эти же женщины беззвучно пели под гармонику на пикнике, устроенном на взгорке в солнечный денек. На траве была расстелена скатерть, на скатерти разложены сочные яства. Женщины подливали друг другу вина из больших белых кувшинов, а веселый музыкант в эсэсовской форме, которая ладно обтягивала стройную фигуру, подмигивал в камеру и наяривал, наяривал.
Горели села. Пылали крыши. Летели бомбы. Дымилась земля.
И опять на экране возникали трупы – замерзшие, качающиеся на виселицах, штабелями сложенные вперемешку с железнодорожными шпалами и подготовленные для сожжения.
Лагерный госпиталь: ссохшиеся больные с огромными страдальческими глазами и запавшей грудью, на лицах их светился страшный отпечаток смерти. Пяти-шестилетние дети, мальчики и девочки, предназначенные для того, чтобы из них без остатка выкачали кровь для солдат, раненных на фронте. Сбившись в кучку, растерянные дети смотрели на улыбающегося врача и, кажется, понимали, какая участь им уготована. Они были похожи на ягнят, которых привели для заклания.
Вежливый охранник взял за руку мальчика и повел в распахнутые двери, остальные дети вереницей потянулись следом, держась друг за дружку.
Волгин узнал кадры, которые он принес американскому режиссеру Форду в монтажную комнату. Именно их видел он на мутном экранчике мувиолы.
Бульдозер с хищно загнутым ковшом толкал перед собой человеческие тела. Их было так много, что машина с трудом справлялась со своей работой. Вперемешку с землей тела непрерывным потоком скатывались в глубокий котлован.
– Боже мой, – сдавленно произнесла женщина по правую руку от Волгина, – точно так же, как режиссер Форд. Вот только говорила женщина не на английском, а на немецком. Волгин взглянул на нее и узнал жену Йодля. По ее лицу скользили темные тени, падавшие с экрана, глаза были широко распахнуты.
Зал 600 был полон, но казалось, в нем не осталось ни одного живого существа. Зрители будто окаменели: они сидели не шелохнувшись, не издавая ни звука. Показ проходил в полнейшей тишине, если не считать тяжелого треска кинопроектора. Этот треск лишь усиливал зловещее впечатление от того, что демонстрировалось на экране.
Только на скамье подсудимых шумно и раздраженно возился и вздыхал Геринг, а Риббентроп нервно втягивал воздух носом.
Наконец, киномеханик выключил проектор, и в зале вспыхнул свет. Но по-прежнему не было никакого движения, и тишина – теперь уже абсолютная, не нарушаемая ничем, – казалась невыносимой. Такой невыносимой, что от нее могли лопнуть перепонки.
После казавшейся бесконечной паузы лорд Лоренс поднял судейский молоток и ударил по столу:
– Перерыв заседания до завтрашнего утра, – только и смог произнести он.
19. «Триста марок!»
В тягостном молчании покидали гости и участники процесса Дворец правосудия. В коридорах, обычно наполненных гулом, возгласами, многоязыкими спорами, сейчас звучали лишь гулкие шаги. Собравшиеся шли, опустив головы, стараясь не глядеть друг на друга.
Только вездесущая Нэнси, плечом оттолкнув Волгина, пробралась сквозь толпу и нагнала полковника Гудмана. Она бесцеремонно ухватила его за рукав и заверещала:
– Господин полковник, я понимаю, что вам сейчас не до меня. И все-таки я хотела бы получить ответ…
Гудман, погруженный в свои мысли, кажется, даже не сразу услышал ее. Он поднял на Нэнси недоуменный взгляд.
– Я насчет лагеря для военнопленных, помните? Во время войны там содержались русские, а сейчас – гитлеровцы, насколько мне известно…
– И что?
– У меня задание, я вам уже рассказывала. Я должна там побывать и написать репортаж для газеты.
– Это невозможно, – отрезал Гудман.
– В этом мире все возможно, – нахально возразила Нэнси, в упор глядя на полковника. – Какова цена вопроса?