– Черт возьми, да дайте же мне передать ей свое дело! – взвизгнул в нескольких шагах от нее мужчина с неестественно продолговатым носом, когда попытался протиснуть через головы и плечи других коридорных свою руку, с таким усилием сжимавшую небольшую папку, точно в ней была сосредоточена суть всего человеческого существования.
– Марья Глебовна! Что насчет Начальства? Кто теперь будет заместо Шпруца?
– Кретин, зачем ты спрашиваешь, когда…
– Марья Глебовна, да выслушайте меня!..
– Господин Довлатов вернется?
– Грубиян!
– Куда вы лезете…
– Наследник, когда же наследник…
– Марья Глебовна, господин Ахматов уверял меня, что в следующий раз…
– Господин…
– Господин господ…
– Господи…
Девушка тяжело вздохнула и устало пожала плечами. В этом трогательном колыхании плеч заключалась вся накопившаяся бременем внеурочная усталость. Я хотел, как и все остальные, обратиться к этому утомленному ангелу, что ежедневно переправлял из одной папки в другую коридорные души, но ее как бы извиняющаяся улыбка, будто бы она и хотела всем помочь, но понимала, что никому помочь не в силах, обескураживала меня, так что я не мог процедить и слова на фоне десятка горланящих глоток.
Кругом только:
– Марья Глебовна, Марья Глебовна! Пожалуйста…
Или же:
– Если бы вы передали господину Ахматову, что его дожидается… Я был бы так признателен вам…
Ее осыпали конфетами (и все у ног) и цветами, горьким от слез шоколадом – словом, всем, чего была лишена коридорная жизнь в одной лишь надежде, слепой надежде достучаться до небес…
Господин Ахматов, по-видимому, посчитавший свой долг выполненным, пройдя от дверей всего несколько шагов, круто развернулся на каблуках и направился было обратно, когда его мимолетный взгляд вдруг зацепился за меня. Насекомьи глазенки сощурились, часто моргая, почти что цокая, межбровные морщины проступили решеткой, за которой пребывали все посетители Бюро от мала до велика. Но было великое отличие того Ахматова, что я видел в вагоне поезда, от Ахматова нынешнего. Теперь Ахматов не прятался в тени, не пытался вжаться, прикрыть рукой свою откровенно пошлую залысину, как это делал он под хлесткие удары краснолицего. Трудно было поверить, но ему не нужно было больше прятаться! Я огляделся. Вот она – паучья берлога, в которой хозяин ощущает себя полноправным Господином всего и вся. Подвернулся бы в этот момент краснолицый со своей солнечной моралью, так он был бы в мгновение уничтожен испепеляющим взглядом Господина Ахматова. Эта власть, сочившаяся от избытка из щелей хорошо скроенного костюма, прилипшего от пота к телу, как бы возвышала Ахматова в глазах окружающих. Теперь он был хозяином положения, ему все кланялись, все с ним первые здоровались, снимали засаленные черные кепки при виде столь важной личности, всячески пытались подластиться к нему, чтобы он, Ахматов, бросил снисходительный взгляд, не задерживающийся на ком-то конкретно, полный собственного достоинства. Краснолицых выстроилась целая шеренга, и каждый из них был готов при малейшем намеке на внимание пасть в ноги, подобно дворняге, встречаемой на улице, которую погладишь, быть может, разок, а может и вовсе притрагиваться не будешь, а там и пойдешь себе дальше, пока она будет, виляя хвостом, смотреть тебе вслед. «Что же ты делаешь с нами, Ахматов?» – доносилось эхом из жирных уст краснолицего, еще недавно голосившего про свое место под солнцем. Это самое солнце клонилось теперь к горизонту, уступая свое место чему-то более властному и долговечному. Пока краснолицый и сотни ему подобных сгорали под гнетом лучей, не признаваясь себе, что были всего-навсего не приспособлены терпеть жар солнца, Ахматов спокойно проворачивал все свои дела в Бюро, даже и не подумывая о том, что кто-то может добраться до него. Если кто-то и мог что-либо изменить в самом Бюро, так это был сам Ахматов, только вот нужно ли было это ему? Мало было самому пробудиться, тут нужно еще и других заставить, насильно, вне воли, пробудиться.
Ахматов пальцем подозвал к себе с регистрации, где только и дожидались малейшего знака, ничтожнейшего намека на надобность в услужении. Из-за стойки появилась все та же краснощекая зардевшаяся кокетка, что выходила Остацкому на поклон часами ранее, и промаршировала вдоль колонны посетителей, все время не отрывая взгляда от своих рук. Разговор продлился недолго: Ахматов, едва шевеля губами, обронил два-три слова, лишь раз взглянув на меня, а затем скрылся в недрах заветного кабинета. В коридоре снова воцарился мрак – мрак людей, никогда не выходивших под солнце.
***