При этом, Варгас Льоса очень резко меняет и тональность текстов. У него есть полуавтобиографический такой, действительно, сделанный в сериальных традициях, роман «Тетушка Хулия и писака», описывающий его первый брак с кузиной. У него есть, разумеется, совершенно экспериментальный роман, весь состоящий из диалога двух людей в забегаловке — «Разговор в „Соборе“» — через который он дает картину как раз разложения под диктатурой.
Последний роман «Скромный герой» — это два сюжета о противостоянии смерти или энтропии, как хотите, двух людей из разных слоев общества. Этот роман как раз вроде бы возвращение к традиционному повествованию.
Он очень разный. Эта его протеичность обеспечивает ему, я думаю, Нобелевскую премию. И он не просто главный писатель в Перу, в каком-то смысле он единственный писатель в Перу, потому что он написал всю перуанскую литературу. В каждом жанре он оставил по одному роскошному образцу. Нобеля, чаще всего, дают за это, за то, что на карте мира появилась новая страна. Он написал всю перуанскую литературу. При этом он еще является исследователем. Занимался он Рубеном Дарио, написал о нем замечательную книжку о поэте. Он в Испании преподавал, преподавал в Лондоне, где сейчас живет и во Франции работал с Кортасаром. Он за свои 83 года успел феноменально много. И это такая очень литературно насыщенная и разнообразная жизнь.
Если говорить о таком писательском профиле, чем он отличается от остальных? Мы привыкли, что латиноамериканская литература замечательно укладывается в гениальную пародию Михаила Успенского из романа «Чугунный всадник», где описывается 800-страничный роман писателя Альфонсо Кабелардо Астахуэлы «Все, что шевелится», о том, как главный герой, противостоя грингос и пистолерос, половину населения перебил, а половину оплодотворил. Это, действительно, такие страстные, основанные на национальной мифологии тексты. Понятно совершенно, что одной из главных тем является диктатура, потому что диктатура и ее свержение — это, в общем, будни Латинской Америки, это любимый национальный спорт. И естественно, что почти все это, еще с романа Хуана Рульфо «Педро Парамо», до известной степени замешано на одном стереотипе: очень много выстрелов, секса, национальной мифологии разных слоев, начиная с инкских времен и кончая испанским завоеванием, и пронизана ненавистью к американским колонизаторам, как бы осуществляющим сейчас вторую колонизацию.
Это все применимо в равной степени практически ко всем латиноамериканским романам в диапазоне от Маркеса и до Льосы. Но Льоса все-таки особенный. Чем мне он представляется особенным? Он, кстати говоря, известен тем, что, начиная как ярый апологет Маркеса, он несколько раз обходил его на литературных конкурсах, он всегда воспринимался как уравновешивающая альтернатива, один раз они даже подрались, после чего 30 лет не общались, но перед смертью Маркеса примирились.
Маркес гораздо в большей степени, рискну сказать, художник. Он, конечно, демиург, он создатель мира, он создал Латинскую Америку, какой мы ее знаем и любим. Мы любим ее за то, что она не такая, он ее придумал, как, ну примерно, как Салтыков-Щедрин придумал Россию, мы такой ее знаем, и неважно, такая она или нет, этот образ укоренился, потому что он художественно очень целен, даже скорее как Гоголь — придумал сначала Малороссию, а потом надорвался на придумывании России. Маркес это и сделал. Конечно, мы полюбили Макондо, потом полюбили и возненавидели темный мир «Осени патриарха» — это те штампы, которые с Маркесом вошли в наше сознание.
Совсем другое дело Льоса. Льоса в гораздо большей степени интеллектуал. Его гораздо меньше занимает местная экзотика, большинство его сюжетов могли бы с тем же успехом разворачиваться во франкистской Испании, я думаю, или даже в путинской России. То есть, он, так или иначе, не помешан на местных приметах и на местном колорите. Более того, когда он описывает жизнь в Лиме, жизнь журналиста, которой он долго жил, я узнаю поразительные приметы Москвы и московского быта, перенесенные там, в условные 70–80 годы.
Он гораздо универсальнее, гораздо более он европейский автор. И он, конечно, ставит гораздо более общечеловеческие, я бы сказал, социально-философские проблемы, которые от местного колорита совершенно отделены. Он вообще очень скептически настроен относительно человеческой природы, особенно сейчас, но все-таки он восхищается этими бесплодными усилиями человека, прекрасно понимая, что никогда ничего не получится, но понимая и то, что человек никогда не перестанет эти усилия предпринимать, никогда не откажется от революции, от религиозного возрождения, от эротической утопии, которая у него тоже есть. То есть это такой гимн бесплодному усилию.