И как же их за это отблагодарили? Я присел перед витриной на корточки и прочитал завещание, написанное Нобелем от руки.
За это Нобеля клеймили предателем родины.
Я почувствовал, как откуда-то из глубины моего существа поднимается дрожь, и не было ничего, что могло удержать её там. Я сел прямо на пол, сокрушённый, и не мог понять, что со мной. Боже мой, что это?
Перед глазами у меня всё расплылось, по щекам текла влага, и древняя, неведомая боль, казалось, грозила разорвать мне сердце. Я плакал по своим родителям, которых я не знал. Я плакал по Инге, которая покинула меня так рано и внезапно. Я плакал по Кристине, которая уже давно ничего не хотела знать обо мне. Я плакал по себе и по Альфреду Нобелю, который всю свою жизнь был одиноким и печальным и, в конце концов, всё то, что некому было отдать, передал человечеству одним из величайших завещаний всех времён.
Человечеству, которое ответило ему неблагодарностью. Бессовестной и развращённой банде двуногих, которые не остановятся ни перед чем, в том числе и перед тем, чтобы втоптать в грязь память Нобеля, лишь бы подчинить её своим целям.
Зло победило. Мир был в руках сатаны.
Как ни абсурдно это звучит, как ни странно мне это писать, но я верю всерьёз, что мне для того и нужно было вломиться в Нобелевский фонд, чтобы как следует там выплакаться.
Не знаю, как долго я просидел там на полу. В моей памяти этот промежуток времени мог составлять как минуты, так и часы. Я знаю только, что наконец это кончилось и я почувствовал себя опустошённым. Очистившимся, но и хрупким. Поднявшись на ноги, я прекратил борьбу. Я перестал сопротивляться. Больше мне никогда не увидеть Кристину. Она умрёт, и Ганс-Улоф умрёт, и я умру, и всей боли конец.
Когда я вставал, мой взгляд скользнул по портрету Рагнара Сольмана, основателя фонда, и тут я вспомнил, что нынешнего председателя фонда зовут — это имя стояло на табличке у двери кабинета — Михаэль Сольман, и это его внук. В голове пронеслась, словно клочья тумана, мысль написать ему письмо. Будь я в другом состоянии, мне было бы интересно, как бы среагировал человек, ответственный за наследство и память Альфреда Нобеля, обнаружив завтра утром свой кабинет открытым, а на столе письмо от неизвестного с описанием самого большого скандала в истории премии. Замял бы он эту историю? Или выступил с нею перед общественностью?
И если бы выступил, то с какими последствиями? Как бы отреагировали массы, богатые, клика закулисных кукловодов, сильные мира сего?
Кристину бы это не спасло. Её не спасёт уже ничто из того, что в моих силах. И я оставил эту затею.
Но, оглядываясь назад, я всё же думаю, что именно в тот момент — хоть я и не осознавал этого — во мне зародилась идея, которую я впоследствии и осуществил.
Я покинул здание Нобелевского фонда в три часа ночи тем же путём, каким вошёл в него и, как я надеялся, не оставив никаких следов. Сел в ночной автобус в сторону Оденплан, вышел на остановке «Библиотека» и вынужден был на морозе полчаса ждать автобус маршрута №595, который отвёз меня в Сундберг. Добравшись до квартиры Биргитты, я сам себе казался куском замороженного мяса. Она очнулась, когда я влез к ней под одеяло, сонно прижалась ко мне, но потом — должно быть, почувствовав холод, — отодвинулась и свернулась калачиком, как эмбрион. Я оставил её в покое, повернулся на другой бок и заснул.
Глава 44
Проснувшись, я с немалым удивлением обнаружил, что Биргитта как-то умудрилась встать, не разбудив меня. Этого ещё не удавалось никому; обычно я сплю чутко, как птичка, и просыпаюсь от малейшего шороха. Участь недоверчивого человека.
Но постель рядом со мной была пуста, и тёмные, багровые цифры будильника показывали почти десять часов. Наверное, я постарел. Я поднялся, скользнул в ванную, поплескался там и двинулся на кухню.
На сей раз накрыто не было; на столе стояла только использованная посуда Биргитты. Кофе ещё оставался, но не в термосе, а в стеклянном кувшине маленькой кофейной машины. Пирог тоже кончился; похоже, она его доела на завтрак.