Все, конечно же, ему сочувствовали, и я не меньше остальных: ведь мы были давними друзьями, а кроме того, я был прирожденным холостяком, как когда-то он сам, – только я не был так привередлив к женским лицам. Я говорил ему: «Эдвард, заходи пропустить по рюмке в четверг – у меня соберутся друзья». Но если он и принимал приглашение, то присутствовал только внешне, словно его и не было вовсе – даже того молчуна, каким мы его знали раньше. Я повторяю, мы ему сочувствовали, но нельзя сочувствовать бесконечно: нервы перенапрягаются и перестают реагировать. Его жалели по-прежнему – «Бедный Эдвард!» – но к его горю уже все привыкли.
А потом кто-то заметил, во время какого-то заседания, что он снова начал рисовать то лицо. Все годы брака и еще несколько лет после он его не рисовал. Когда рядом с ним находилось живое воплощение мечты, ему не было смысла ее рисовать, а когда ее не стало, он был слишком подавлен – по крайней мере, так нам представлялось. Это лицо, как сообщил мне мой информатор – что вскоре подтвердили и другие, – было тем же самым, без малейших изменений, даже возраст остался таким же, как раньше. Я относился скептически к этим сплетням, но как-то вечером, играя с Эдвардом в бридж, своими глазами увидел, как он рисовал на листке с записью счета. Время, как кто-то сказал о докторе Джонсоне, подарило ему жену помоложе. Но была ли она его прежней женой, Мэри, или возможной новой женой? Или он просто был одержим своим идеалом?
Долгое время не происходило ничего необычного, а затем наш общий друг по имени Томас Генри сказал мне, что в одном кафе в Рестборне, куда он зашел выпить чаю, его обслуживала официантка, лицо которой было точной копией наваждения Эдварда, – один в один, так он сказал. Томас Генри был суетным человечком, дважды женатым и любопытным, как женщина; он обожал копаться в чужом грязном белье, особенно в супружеском, и выставлять его на всеобщее обозрение. Теперь он сгорал от предвкушения.
– Но что нам с этим делать? – спросил я.
– Ну как же – надо их свети.
– Но как?
– Скажи ему, пусть сходит в это кафе и сам все увидит.
Я высказался против, посчитав такой шаг слишком бестактным.
– Мы же не знаем, что у него на душе, – заметил я. – Это может ужасно его огорчить. Нельзя так играть с человеческими чувствами.
– И все же, – сказал Томас Генри, – это может спасти его и вернуть к жизни. И подумай, как ей повезет!
Эта сторона вопроса мне на ум не приходила, однако я не одобрял подобной перспективы. Официантка из кафе! Хоть я и не был снобом, но считал такой союз неприемлемым, и прямо об этом сказал.
– Почему? – удивился Томас Генри. – Ты ретроград, мы живем в бесклассовом обществе, или скоро будем жить, а ему важно только Лицо. Ни до чего остального ему нет дела.
– Да ну, чушь, – сказал я. – Он законченный идеалист. То, что Мэри была так же прекрасна душой, как и лицом, не просто слепое везение. Это его Лицо – лицо леди. Кроме того, возможно, лицо той официантки на самом деле не соответствует его идеалу. Это всего лишь твое впечатление.
– Что ж, – сказал он, – сходи и взгляни сам.
Мне совсем не улыбалось куда-то тащиться и, кроме того, не хотелось терять день на поездку в Рестборн и обратно только затем, чтобы выпить чаю. Что за сумасбродная идея! Я был ровесником Эдварда, под сорок, и делать что-то против воли становилось для меня все сложнее. Самодисциплина хороша для молодежи, но для людей в расцвете лет это не более чем помеха в их и так уже заезженном жизненном механизме. И все же, во имя моей давней дружбы с Эдвардом, я решил съездить в Рестборн и разведать, что там за официантка.