– О, нет. О тебе я не упоминал, как и обещал.
Затем Томас Генри спросил, не хочет ли Эдвард ее увидеть, и тот ответил, что не уверен. Он также пояснил, что рисование было его причудой, от которой он избавился, когда женился. Он сообщил это ровным тоном и сменил тему. Но когда они снова увиделись с Томасом Генри, Эдвард сказал ему, что ездил в Рестборн.
– О! – воскликнул я.
– Да, но пташка улетела. В кафе не было ни одной девушки, хоть как-то на нее похожей. Он ездил в Рестборн три субботы подряд и еще два раза среди недели, якобы по работе, – итого пять раз, – но так ее и не увидел.
– Она могла взять отпуск, – предположил я, – как раз на те три субботы. Сейчас ведь август.
– Я об этом говорил, – сказал Томас Генри, – и он собирается попробовать снова. Он бы спросил кого-нибудь о ней, если бы знал ее имя.
– Он казался расстроенным? – спросил я.
– Он не мог говорить ни о чем другом.
– Вот чего ты добился, Томас Генри! И не говори, что тебя не предупреждали.
– Не скажу, но у него, может быть, появилась цель в жизни. Он стал гораздо оживленнее, чем раньше.
Когда мы с Томасом Генри увиделись в следующий раз, он был уже не так оптимистичен.
– Он опять ездил туда, – сообщил он, не потрудившись пояснить, о ком идет речь, – и ее опять не было. Он сказал мне, что, наверное, я ошибся, потому что он неважный рисовальщик и его рисунки соотносятся с чем-то внутренним для него, а не внешним (он не упомянул о Мэри). Он сказал, что каждая черточка имеет для него особое значение и любое отклонение от нее в живом человеческом лице делает это лицо совсем не таким, как в его представлении. Однако он не мог избавиться от мысли, что, возможно, я прав, и однажды она вернется и он ее встретит. «Она могла заболеть, – сказал он, – или у нее заболел кто-нибудь из родных. У рабочего класса почти всегда кто-то болеет в семье». Ты знаешь, как он говорит о рабочем классе, словно они другая порода людей.
– Так и есть, – заметил я.
– Это нонсенс. Но я думаю, надо что-то для него сделать – он не может все время мотаться отсюда в Рестборн и обратно, словно… словно…
– Челнок на ткацком станке, – подсказал я. – Что ж, сделай что-нибудь, Томас Генри, это твоя забота.
– Да, я переживал за него больше тебя. Я видел, как страдает мой собрат, и хотел избавить его от страданий. Тогда как ты…
– Гулял и в ус не дул.
– Гордиться тут нечем. Но теперь и ты можешь кое-что сделать, чтобы избавить его от этого наваждения. Ты можешь съездить в Рестборн, Эрнест, и выяснить, что с ней произошло.
– А почему не ты? Я не особый любитель южного побережья в августе.
– Потому что ты с ней говорил, и тебя наверняка запомнили другие служащие в том кафе. Ты мог бы даже назваться ее родственником.
– Спасибо, – сказал я. – Пожалуй, одним из этих вечно больных.
– Да ну, Эрнест, поезжай. Ты человек, не стесненный в средствах. Тебе это куда как проще. Ты сам распоряжаешься своим временем и можешь поехать куда угодно и когда угодно, так почему бы не съездить в Рестборн?
– Рестборн – последнее место, куда мне хочется ехать, – ответил я.
Но в итоге поехал.
До чего же вульгарен этот городок! Нигде пролетаризация английской расы не достигла такого размаха (пока не достигла), как в Рестборне. Это апофеоз безвкусицы. Я не мог думать об этом без содрогания, а когда добрался туда, все оказалось даже хуже, чем мне запомнилось, – с моим восприятием человека среднего класса, я бы назвал это выставкой подделок всевозможных удовольствий. И ведь не сказать, что жизнь там дешевая – совсем напротив. Казалось, все просто сорили деньгами. Но как же уныло проходило это занятие, способное доставлять иногда столько радости! Вся тамошняя публика – холеная, разодетая, загорелая, умасленная (иногда в обоих смыслах этого слова) – слонялась по набережной, и среди них не было ни единого человека, которого пожелал бы запечатлеть фотограф, тем паче биограф.