Ночи казались еще жарче дней. После полудня северный ветер (борино) сменялся южным (сирокко), и к шести часам – единственное выносимое время дня – набирал силу. Люди в кафе вздыхали с облегчением и предсказывали друг другу прохладную ночь, но к восьми вечера бриз стихал, и прогретые тротуары вместе с парными каналами выдавали весь накопленный за день запас жары. Чуть позже из-за острова Сан-Джорджо-Маджоре показывался пламенеющий лунный гребень, и над крышами медленно всходила огромная луна, кроваво-красная и разбухшая, словно тоже искусанная комарами. Луну обрамляли, а иногда и пересекали облака цвета индиго с розовыми краями, как на картинах Тинторетто – облака, внушавшие надежду на скорую бурю, – но они не предвещали ничего, кроме жары, и луна поднималась все выше под темный безоблачный купол неба, избавляясь по пути от румянца, и ее медный оттенок сменялся янтарным и чисто-белым, с голубоватыми тенями, обозначавшими восковой череп.
Глядя на луну с террасы отеля, под которой мягко шелестели волны Гранд-канала, мистер Генри Элкингтон ждал к ужину жену и дочь, которые вечно опаздывали, несмотря на сколь угодно поздний час. Ему нравилось думать, что терраса – самое прохладное из всех возможных мест, насколько могло быть прохладно в Венеции, и все же он чувствовал, как на лбу выступает пот, и видел бисеринки влаги на тыльной стороне рук. Капли пота то и дела стекали у него по груди, а также по спине – пусть он этого и не чувствовал, но, стоило ему откинуться на мягкую спинку кресла, как его белая льняная куртка липла к коже. Он подумал, что у него на спине наверняка образовалась неприглядная темная ложбина, которую нужно будет отстирывать, но, разменяв шестой десяток, не волновался об этом так, как волновался бы лет двадцать назад. Его больше беспокоил общий дискомфорт от жары и необходимость постоянно отгонять комаров. Они беспрерывно слетались на свет настольной лампы под красным абажуром, словно на маяк, и жалили его со всех сторон. Он мог хоть как-то защитить лицо и голову, а также руки, размахивая ими как ненормальный, но лодыжки и голени, излюбленная комариная пожива, оставались беззащитными. И его разум, утомленный бессонными ночами, убеждал чувство самосохранения прекратить сопротивление и предпочесть политику попустительства, дав этим малявкам вдоволь порезвиться.
Он и без того чувствовал себя не лучшим образом. У него было какое-то психосоматическое расстройство, из-за которого по телу периодически пробегали мурашки независимо от комаров. Ощущение было такое, словно кожа плохо сидела на нем: где-то провисала, а где-то была слишком туго натянута на кости. И если умом он приветствовал любое дуновение ветерка, то его тело от него непроизвольно сжималось. Его бросало то в жар, то в холод, как в лихорадке.
И все же он не терял надежды, ведь жена, перед тем как уйти одеваться к ужину, пообещала позвонить графине Бембо и сказать, что они, к сожалению, не смогут быть у нее в гостях через два дня. Ему, Генри, нездоровилось – это их извиняло: комары и жара доконали его, и завтра они втроем отбывают в Доломитовые Альпы. Доломиты! Само это слово, предполагавшее свежий горный воздух и полное отсутствие комаров, вдохнуло в него новую жизнь, и он позвал официанта, чтобы тот подлил ему сухого мартини.
Ему стоило огромных трудов уговорить Морин на этот шаг. Она вовсе не была безразлична к потребностям и даже причудам мужа, который давал ей едва ли не все, чего она хотела от жизни, за исключением романтики. Она понимала, что значит быть его женой, и не жаловалась. Но это был особый случай. Графиня Бембо была влиятельной венецианской матроной, пожалуй, самой влиятельной из всех, и ее званые вечера считались одним из гвоздей сезона, пожалуй, даже самым главным гвоздем. Было бы чертовски обидно пропустить такое. Морин переживала не за себя, но она была уверена, что Аннет ужасно расстроится. Аннет было только двадцать, и она впервые оказалась в Венеции. Венеция ударила ей в голову, она не видела в ней ни единого изъяна. Ее не беспокоили ни жара, ни комары – все это казалось ей чем-то забавным, частью единого непреходящего праздника, состоявшего из бесконечных званых вечеров, куда ее приглашали. Вокруг нее так и вились молодые мужчины – Генри не мог сосчитать всех этих Нино и Нини, Джиджо и Джоджи, как не мог и отличить их друг от друга, – для него они были точно рой мошкары. Но он не мог не признать их приятную внешность и отличные манеры, как и то, что Аннет, очевидно, находила их более интересными и волнующими, чем их ровесников в Англии. Она каталась с ними на лодках, купалась, играла в теннис, танцевала – часами напролет. Генри слегка тревожили все эти отлучки дочери, но Морин, похоже, в точности знала, каковы должны быть пределы ее свободы, и умела, в отличие от Генри, обозначить те или иные границы в зависимости от обстоятельств, ведомых только ей. Но одно всегда было ясно: ничто, никакое стечение обстоятельств не должно было помешать Аннет посетить прием у Бембо.