Казалось, незнакомец высказал все, что хотел, и ссутулился чуть больше прежнего, может, даже задремал. Похоже, холод его не тревожил. А вот сторож дышал с трудом и едва держался на ногах. Он прошелся по своей территории, поражаясь тому, как здесь опрятно, – жалкая пародия на его прежний настрой. Что за смятение в мыслях, что за тяжесть в голове! В его больном, измученном разуме медленно оформилось решение и, как кукушонок, вытеснило все прочие мысли. Сторож ослабил красный шейный платок, не вспомнив, чьи пальцы повязали его несколько часов назад, не вспомнив и о том, что до превращения в предмет туалета (не без помощи мыла и горячей воды) это была простая тряпка, в которую он заворачивал бутерброды. Жестяная коробка для ланча была чем-то совсем непривычным, темой для семейных споров, и только прибавка к зарплате как-то оправдала ее приобретение. Он уронил платок, полез в карман за складным ножом, но лезвие удалось вынуть с трудом. Смутно задумавшись, справится ли он сейчас, получится ли у него правильное движение – и почему он не практиковался, – сторож шагнул к жаровне. Она была единственным внушающим доверие предметом на этой улице…
Чуть погодя незнакомец, не касаясь столба, впервые обернулся и взглянул на тело ночного сторожа. Он даже зашел за ограждение и, вероятно, вспомнив приглашение покойника, протянул руки к еле теплой жаровне. Затем выбрался наружу, пересек улицу и свернул в глухой переулок напротив, оставив за собой цепочку темных неровных следов. Никто не видел, как он шел обратно, так что он, наверное, там и жил.
Морилка[57]
В отличие от большинства людей, Джимми Ринтул любил первый утренний час, от пробуждения до завтрака, единственный час за весь день, когда он был полновластным хозяином своему времени. С девяти пятнадцати утра и до самого вечера он подчинялся строгому распорядку, навязанному извне. Автобус, контора, быстрый обед где-нибудь в городе, снова контора, автобус, свободное время до ужина, которое можно было бы употребить с пользой, но каждый раз у него оставалось досадное ощущение, что это время потрачено зря. Если он ужинал в клубе один, то чувствовал себя заброшенным и никому не нужным, если – что редко случалось – в компании, то от таких вечеров у него на душе оставался смутный осадок тревоги. Он слишком много ждал от жизни и каждый вечер, ложась в постель, испытывал малоприятное ощущение, что чего-то недополучил. Сказать по правде, для того чтобы проявить себя в полной мере, ему нужен был стимул – сторонний интерес к его достижениям. В обществе, основанном на конкуренции, где старания вознаграждаются и ты точно знаешь, к чему стремишься, его способности и таланты раскрывались в полную силу. Как хорошо он учился в школе! Да и потом тоже все шло неплохо, пока были живы родители, которые искренне восхищались его успехами. Сейчас ему тридцать три, родители умерли, и рядом нет никого, кому было бы по-настоящему интересно, преуспел ли он в жизни. Да и жизнь как-то не слишком щедра на бесспорные знаки почета для взрослых мальчиков: никаких тебе памятных книжек в кожаных переплетах, никаких серебряных кубков, гордо стоящих на строгих подставках из черного дерева. Нет, награды от жизни не столь осязаемы, и Джимми, сидя в своей адвокатской конторе – в своем убежище, – иной раз тихо радовался, что наиболее блестящие победы прошли мимо него и ему больше не нужно страдать от ощущения собственной несостоятельности, потому что он так и не совершил восхождения на вершину горы Маттерхорн, не сыграл «Лунную сонату», не выучил испанский язык и не прочел «Критику чистого разума». Его устремления были гораздо скромнее или, скажем так, благоразумнее.