прости, прости, любимый! Не смогла
я брата уберечь – тебя спасу,
пойдем со мною. Надо, надо выпить.
Пойдем со мною: сын уехал в Питер,
пуста квартира, и свежа постель,
любовь не сможет, так повалит хмель;
после такого дела сколько жара
мы сможем выпустить, возлюбленная пара!
60
Прочь, прочь от ней, отсюда я бежал.
Я повернул в какие-то дворы,
в глухие подворотни, ноги путал
и слышал за собою легкий цокот
подкованных и быстрых каблучков,
я запыхался, я согнулся, руки
прижал к коленям – приближался звук,
но замер, повернул, исчез за шумом
машин.
Я отдышался и побрел домой,
мой страшен вид – помятый, чуть живой.
61
А ведь она заметила меня.
Зачем-то пожалела, униженья
не захотела видеть, добивать…
Стук отдалялся, в улицах терялся.
Я вышел из убежища, пропахший
миазмами его, – хорош любовник
хоть для такой…
62
Глухая ночь. Не далеко от центра,
а как в глухих окраинах темно.
Иду тропой неверной, брать машину
боюсь. Когда был молод, проходил
такие расстояния в полночи,
но это – останавливаясь пить:
тогда ночь напролет нам продавали…
Мы славно расстоянья коротали.
Дошел, разделся, завалился спать –
ни пить не стал, ни мертвых поминать…
63
А смысл какой сдавать ее властям?
Ты, что ли, веришь в справедливость мести?
С чего бы? Умножать законом зло
мы можем, это просто, громоздить
на смерть другую смерть, за срок, отнятый
у жизни, исчислять срока тюрьмы,
чтить каббалу, брать коэффициенты:
за день твой сколько взять моих, ее,
и хватит ли их? Мы долги заплатим?
Останешься должна нам? Как считать?
Не умножать страдания, когда
их можно не умножить, – это бритва
Оккамовой нержАвеющей стали.
Мы правосудью верить перестали.
64
Я б запил, но здоровье, но мой нрав
унылый, робкий, мелочный… Я в книги
зарылся с головою, я читал
Бальзака или Диккенса – не помню,
но что-то мне знакомое давно
листал, блуждал по буквам мутным взглядом –
твой лик всплывал и оставался рядом
с открытою страницей… Я гадал
по строчкам, их ответ не понимал.
65
Так время проходило в одиноком
квартирном заточении. Я ждал,
что вызовут в полицию, начнут
свои расспросы. Буду лгать привычно,
отдамся им на волю, горемычный, –
пусть ищут отпечатки, пусть находят,
а я признаюсь, я и так на взводе,
пускай сажают. Перемена места
меня не занимала, если честно.
66
Никто не приходил. Пути кривы
у правосудия – когда не надо, вредно,
мчит голову сломя. Мы кто, сказать
по правде, чтобы нами занимались?
Будь мы преступники, будь жертвы… Таковы
Фемиды русской правила игры,
что, чувствуя отсутствие наживы,
она трактует сроки терпеливо.
67
А что Марина? Мне о ней забыть
хотелось, но она, оставив пыл
смешной тогдашний, к правильной осаде
в сознанье сил и сроков приступила:
она за мной ходила, мне звонила,
ждала под дверью; я, пока хватало
сил, ей сопротивлялся, но, должно быть,
она была права насчет отравы –
мне становилось хуже; я впустил
ее к себе домой – ты не подумай
себе: я полумертв был, ничего
быть не могло, я вял, угрюм и грязен
ее встречал – она как разглядела,
так сразу заметалась…
Расхотела…
68
когда пора; пока я жив – уйди».
69
Шлагбаум поднимаем, гости в дом –
их двое: суетлива медсестра,
вальяжен врач. –
Врач нацепляет цейсовские стекла,
разыгрывает Чехова. – «Их штербе», –
шепчу ему, но он не понимает,
он с шеи гибкий стетоскоп снимает.
70
«Дышите, не дышите, встаньте, лягте,
поворотитесь боком, так, вот этак».
Силен и груб, ворочает меня
и слушает. – «Ну, надо увозить.
Белье возьмите, тапки, бритву, мыло.
Недельку полежит, а там посмотрим»…
Разрежем труп блестящим, чистым, острым…
71
И я сошел за ними в лифт, мы – в глубь
подъездного колодца; я боялся,
чтобы меня несли, как я ее,
ведь я еще не труп, передвигался
со свистом в легких, трением в костях.
Я б пошатнулся, я бы пал во прах,
в зовущую подлифтенную бездну:
что ждать конца в мученьях бесполезных?
Попам, что ль, верить, что какой-то грех
самоубийство… И похуже всех…
Но упустил момент – сомкнулись створы
и разомкнулись. Только разговоры
решимость вся моя – я жить хочу,
о смерти мерзкой только что шучу.
72
Переезд последний, тряский
кончен – серая больница
под таким же серым небом,
принимай меня! Я запах
чувствую обставшей смерти,
томный, тонкий, неизбывный, –
чем еще дышать больному?
Где другой есть, чистый воздух,
неприятный уже легким,
воздух их – живых и ловких?..
73
Здесь пропахло кровью, страхом,
изболевшеюся, серой
плотью, воровской столовой
с подгоревшею подливкой,
мытым полом, едким мылом,
спиртом, пролитым лекарством,
безнадежностью унылой
и безденежьем постыдным.
74
Из приемного покоя
еще вон, видна свобода:
жизнь людская, приминая
грязь московскую, несется,
раздаются крики, маты,
визги шин и рев клаксонов –
против правил успевают
прочь отсюда удалиться.
Их несет волна шальная –
бойтесь, люди, обернуться.
75