преподаванию.
Однажды кто-то заявил на собрании нашего учительского кружка, что он только
что слышал, что при обучении первоначальной грамоте скоро будет введен такой
метод который во много раз ускорит ее усвоение. Ввиду того что никто из
присутствующих ничего не знал об этом, я, несмотря на свою застенчивость,
изложила все, что я слышала о звуковом методе от К. Д. Ушинского в бытность его
инспектором Смольного монастыря: он уже тогда занимался этим вопросом и
решил в близком будущем написать азбуку (впоследствии приобревшую
замечательно громкую известность) и изложить еще новую тогда теорию
начального обучения грамоте6. Когда я сделала свое сообщение, на меня резко
напал "Экзаменатор", который усердно работал в одной из воскресных школ. Он
выступил с серьезным обличением меня за то, что в моем присутствии состоялось
уже несколько заседаний этого кружка, а между тем я умалчивала о вещах, которые
могли быть полезны для всех, кто занимается преподаванием. При этом он
закончил свое обличение словами:
-- Вы сами видите теперь, какое гнусное воспитание вы получили в вашем
великосветском пансионе или институте. Вместо того чтобы научить вас разумному
отношению к делу, оно приучило вас к рабскому молчанию или к пошлой
конфузливости... Так говорите же, может быть, вы еще знаете что-нибудь путное?
До невероятности обозленная таким бесцеремонным отношением "мальчишки", я
молчала, не умея дать ему надлежащий отпор. Но когда другие обратились ко мне с
тою же просьбою, но в более деликатной форме, я начала говорить о том, что
присутствующие, насколько я могла понять, совершенно отрицают классную
дисциплину, находят, что учащиеся должны пользоваться полною свободою:
захотят во время урока поболтать с соседом, побегать в коридоре, могут поступать
как вздумается. Ушинский же стоит за строгую классную дисциплину, которая,
однако, дает полную свободу ученикам высказывать учителю все, что им приходит
в голову, но в то же время обязывает их соблюдать тишину и порядок в классе,
иначе, по его мнению, ученики мешают своим соседям слушать, а учителю --
объяснять преподаваемое.
На Ушинского посыпались обвинения в ветхозаветных взглядах:
-- Мы, молодое поколение,-- заявлял то один, то другой,-- должны порвать связь с
тем жестоким временем, когда к учащимся относились не как к разумным
существам, а как к солдатам, которые по заведенному порядку, по команде должны
были думать, соображать, отвечать, уходить, приходить...
Такие выражения относительно Ушинского мне казались святотатством: меня это
крайне разобидело за него, и я хотела крикнуть им, что, требуя тишины в классе, он
показывает только, что не желает смешивать свободу с распущенностью. Я считала
своею нравственною обязанностью бросить это в глаза им, осмелившимся
осуждать такого великого педагога, а между тем постыдно промолчала.
-- Скажите-ка лучше, сколько ему лет? -- спрашивали меня.
-- Это никакого отношения не имеет к его взглядам! -- возражала я.
-- Напротив: почтенные годы даже умных людей обыкновенно заставляют
держаться совсем непочтенных взглядов! Иные старички придерживаются
заскорузлого образа мыслей даже не из подлости, а просто потому, что они
одряхлели...
-- Если вы находите нужным делать тайну из его годов,-- перебил его другой,
видя, что я молчу,-- может быть, вы заблагорассудите открыть нам, как он
относится к поэзии и искусству?
Я отвечала, что ни из чего не делаю тайны, что Ушинскому, кажется, нет и сорока
лет, что в педагогике он реалист в лучшем смысле слова, что в качестве инспектора
института он явился настоящим реформатором, ломал все старое, что он первый
ввел в преподавание естественные науки, что он в своей хрестоматии отводит этим
предметам много места, что на художественные произведения у него, сколько могу
судить, такие же взгляды, как и у Николая Петровича Ваховского.
Присутствующие причислили его к разряду "честных педагогов", которые хотя и
могли бы стоять в рядах современных людей, но годы и эстетические воззрения
этому мешают.
Нередко собрания учительского кружка были посвящены воспоминаниям. В
таких случаях кто-нибудь из присутствующих заявлял: "Я расскажу о своем
детстве, то есть о том, как не надо воспитывать". У некоторых рассказчиков, иногда
в художественных образах, вырисовывалась картина разврата помещичьей среды,
ссоры, дрязги и интриги между родителями. Даже в тех семьях, где детей горячо
любили, мало интересовались характером детской души, притупляли их
любознательность, не давали им ни духовной пищи, ни простора для их
умственной самодеятельности. И рассказчик или рассказчица обыкновенно так
заканчивали свое повествование: "Вот потому-то мы и должны вести настоящую
агитацию против тирании семьи, вот потому-то у нас явилось отрицание
авторитетов наших отцов или же в лучшем случае полнейший индифферентизм к
ним". И во всех подобных речах красною нитью проходила мысль, что прежде
всего необходимо разорвать семейные цепи и реформировать законы, основанные
на старых традициях и рабских устоях.
Прежде чем порицать молодежь шестидесятых годов за то, что она так