Впрочем, чем дальше я углублялась в свою диссертацию, тем больше разочаровывалась в предмете своего исследования – пролетарском писателе 1930-х годов и его идеологической позиции. Я стала читать Ричарда Райта, Артура Кестлера и Игнацио Силоне, чьи впечатления о коммунизме перекликались с моим опытом пребывания в студенческом движении, и задумываться, долго ли человек может оставаться верным своим прогрессивным идеалам, не поддаваясь деструктивной идеологии.
Осенью 1978 года, надеясь наладить отношения с Ираном, иракцы экстрадировали Хомейни. Из Кербелы, где тот жил в относительной безвестности, обрастая сетью союзников и клерикалов, Хомейни переместился на мировую арену. На фотографии, где он сидит под яблоней в небольшом французском городке Нофль-ле-Шато, идеально запечатлен его образ Божьего человека, загадочного и внушающего почтение. Вскоре международная пресса и иранцы всех мастей – представители светских групп, националисты, даже радикалы – начали совершать паломничества в Нофль-ле-Шато, чтобы отдать дань уважения Хомейни, удовлетворить свое любопытство и присмотреться к вероятному будущему лидеру Ирана. Парадокс Хомейни очаровал миллионы его последователей: Божий человек жил, повернувшись к миру спиной, и вместе с тем плел заговоры и планировал захватить власть.
В январе в официальной газете Министерства юстиции в Тегеране – «Этелаат» – вышла статья под названием «Черный и красный империализм». Двумя врагами демократии и свободы объявлялись коммунисты (красный империализм) и радикальное духовенство под началом Хомейни (черный империализм). Статья спровоцировала демонстрации в священном городе Кум; шесть человек погибли. Через сорок дней, по окончании мусульманского траура, прошли демонстрации в Табризе; погибли еще трое. Через сорок дней траура по погибшим в Табризе протесты перенеслись в Йезд, где шаха сравнили с Язидом, убийцей мученика имама Хусейна. Всю первую половину 1978 года шах метался между репрессиями и попытками примирения. Шестого сентября, в Ид-аль-Фитр[25]
– праздник в честь окончания Рамадана, – прошли демонстрации с участием нескольких тысяч человек. К лозунгу Коалиции исламских собраний «свобода и независимость» добавились слова «исламское правление».Когда я говорила по телефону с отцом – тот поехал в Париж по делам, – он был взволнован происходившими в Иране изменениями. Все повторял, что Иран веками страдал в руках абсолютистских монархов и реакционного духовенства, и вот наконец у иранцев появился шанс избавиться и от первых, и от вторых. «Мне почти жаль шаха, – сказал он. – Вокруг него столько подхалимов, и все твердят, что он – тень Бога на земле». Больной раком шах недоумевал и обижался на реакцию народа, сомневался в международной поддержке, особенно со стороны американцев, и кажется, утратил волю. Он не желал усугублять насилие и отказывался следовать советам тех, кто предлагал подавить демонстрации и развязать руки военным. Но для проявлений доброй воли было уже слишком поздно, и многие это понимали.
Шестнадцатого января 1979 года шах покинул Иран. Перед отъездом, желая умилостивить оппозицию, он назначил премьер-министром Шахпура Бахтияра, либерального националиста и союзника Моссадега. Именно тогда мы впервые всерьез поссорились с Биджаном, если можно назвать это ссорой. За месяц до этого мы тоже ссорились, уже не помню из-за чего. С тех пор Биджан со мной не разговаривал. Не спорил, не кричал, а просто уходил в себя. Отгораживался не только от предмета спора, но от всего. Он становился все более замкнутым, сводя наше общение к паре необходимых фраз, а я впадала в уныние. Просыпалась по утрам уже уставшей, так как днем мы избегали ссоры, а ближе к ночи начинали скандалить. Ситуация казалась отчаянной; я вновь удостоверилась, что браки не могут быть счастливыми. По крайней мере, так было со мной. Не лучше ли минимизировать ущерб, пока еще не поздно, подумала я?
Тем вечером мы ехали в гости к приятелю и всю дорогу молчали. За ужином, как обычно, спорили о шахе и Хомейни. Мы собрались у телевизора послушать о назначении Бахтияра – он был уже пятым премьер-министром за последние два года, и стал последним.
– Если светские и левые партии Ирана проявят предусмотрительность, – спокойно, но твердо заявил Биджан, – они объединятся вокруг Бахтияра. Он истинный демократ и опытный политик. Мы все должны его поддержать.
– Ерунда какая, – возразила я. – Бахтияр – соглашатель.
– И на что он согласился? – спросил Биджан. – Он распустил САВАК, он соберет либеральное правительство и не даст Хомейни укрепиться во власти.
Но я, как и многие, ратовала за то, чтобы покончить с шахом. Меня устроило бы только полное свержение режима. Со свойственной радикалам горячностью я начала перечислять все совершенные шахом преступления. Биджан посмотрел на меня и презрительно ответил, что мне ни к чему напоминать ему о прегрешениях шаха. Спорить он не стал, что, разумеется, еще сильнее меня разозлило.
По пути домой мы опять молчали, а потом я выпалила: