Жихарев и Ершов пили, ели, разговаривали. О чем они только не переговорили! И о науке, и об искусстве, и о театре. Впрочем, говорил больше Жихарев. Обо всем он имел смелые, оригинальные суждения, во всех вопросах разбирался со знанием дела.
Ершов слушал, и ему становилось завидно. Как много человек знает! «Учиться мне надо, учиться! Опять поступлю на заочное отделение в университет».
И еще его поразил безграничный аппетит Жихарева, уничтожавшего все, что подавала Варя. Принимаясь за вторую порцию индейки, Георгий с воодушевлением продолжал:
— Гульнем как следует сегодня! Чтобы пыль столбом и дым коромыслом! Ты пей, Алеша! Чего стесняешься! У меня, друг, истинно русская душа! Уж если пить, так пить, если есть, так есть! Люблю я весело пожить! «Веселие Руси — пити!» Замечательно сказано князем Владимиром. Вообще, Алеша, запомни: талантливый человек обязательно должен любить женщин, жрать во всю утробу и тому подобное. У Гёте был волчий аппетит, он любил за всю жизнь с полсотни женщин! А о нашем Пушкине и говорить нечего. Зато какие стихи писал! «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» А Лев Толстой! Читал его «Дьявола»? Это же автобиографично!
Ершов сурово остановил его:
— Позволь! Гёте, Пушкин, Толстой — гении! Как ты смеешь?
— Гении, верно, — охотно согласился Жихарев. — Но и человеки! Такие же, как мы с тобой.
— Нет, не такие! — грозно возразил Ершов, с силой при стукнув ладонью по столу, так что с тихим звоном шевельнулись тарелки. — Врешь, сучий сын! И не смей говорить гадости о великих людях, в последний раз предупреждаю. — И встал во весь рост.
Брови Жихарева удивленно поползли вверх. «Пьянеет мой Алешенька!» — сообразил он и задушевно, мягким тоном, торопливо произнес:
— Ну конечно! Если взять с литературной точки зрения — мы с тобой козявки против них!
Ершов сел, с трудом сдерживая вспышку гнева, не сводя с приятеля испытующего, почти враждебного взгляда своих иссиня-голубых глаз:
— И опять неверно говоришь: не козявки! Мы тоже люди!
— Оставим классиков в покое, — примирительно и потихоньку проговорил Жихарев, почуяв, что в пьяном виде Ершов может оказаться куда строптивей и боевей, нежели в трезвом. — Мы о чем говорили? О том, что будем гулять! Вот и вся наша философия на сегодняшний день. — Некоторое время он молча и старательно ел индейку, яростно грызя кость, которую держал обеими руками, засучив немного рукава. Разделавшись с индейкой, добродушно сказал: — Ты не думай обо мне плохо, Алеша! Не будь моралистом, вроде нашего редактора, который кичится тем, что совсем непьющий. — Жихарев, приподняв указательный палец, вполголоса предупредил: — Впрочем, хорошо думать обо мне тоже остерегись! Откровенно предупреждаю. Фрукт я сложный. Добро и зло замешено во мне в самых несуразных пропорциях. Вообще, если бы ты знал, что перед тобой за гусь, возможно, и спасать не стал! Впрочем, нет! Стал бы! Ты мужественный, цельный! Не задумываясь кинуться спасать неизвестного типа, рискуя своей жизнью… Алеша! Я искренне восхищен! И по гроб обязан…
Почти за всеми столами сидели отъезжающие и провожающие. Слышались тосты, звон рюмок и бокалов, звучное хлопанье пробок шампанского, горячие речи, споры. Между столами сновали официанты в черных пиджаках и белых манишках с черными бабочками галстуков и официантки в белых передниках и в белых беретах.
В зале стоял несмолкаемый гул человеческих голосов. И все — и люди, и этот глухой шум, и обстановка ресторана — было непривычно для Ершова, чуждо, и ему казалось, что он находится в каком-то нехорошем месте, которое нормальным людям простого труда лучше не посещать.
За окнами прогрохотал поезд, содрогая здание вокзала, и остановился, лязгнув буферами. По платформе забегали люди; через открытую большую форточку в ресторан врывался разноголосый шум, и в этом шуме истошно и одиноко вопил звонок автотележки, видимо с трудом пробивающей себе дорогу сквозь людскую гущу.
Жихарев рассеянно посмотрел в окно, провел рукой по своим взмокшим от пота волосам, вытер лицо салфеткой, лежавшей на столе, потом протянул руку к графину.
— Может, довольно? — Ершов, начинавший ощущать колебание и неустойчивость пола и стула, на котором сидел, сумрачно посмотрел на приятеля, крепко сжал его руку.
— Что за счеты! Пей, Алеша! Однова живем! Как это в панферовских «Брусках»? Читал? — говорил Жихарев, с трудом высвобождая руку из железных пальцев друга.
— Читал, конечно.
— И черт тебя знает, чего ты только не читал! Поразительный человек! Но почему ты все молчишь?
— А что говорить? Все переговорено. Во многом глаголании несть спасения. Так считает даже наш даниловский мудрец Глеб Иваныч Бубнов. Пора нам с тобой удочки сматывать. В Даниловке все уже спят, а мы прохлаждаемся.
Несмотря на то что Ершов все время воздерживался, не всегда пил из опасения сильно запьянеть от незнакомого вина, ему становилось не по себе, язык делался каляным, неподатливым, тянуло на свежий воздух.
Жихарев с сожалением вздохнул, посмотрел на свои наручные часы.