— Сила удара — пять тонн, — крикнул Григорий в ухо отцу. — Или триста пудов!
Петр Филиппович удивленно покачал головой. Вот это кузня так кузня! И показался он сам себе со своей деревенской кузницей и с молотком своим, по сравнению с печами и машинами, у которых работал Никанор Травушкин и другие, по сравнению с паровыми молотами, маленьким-маленьким и… бедным. Ничего же нет в его кузнице, кроме меха да наковальни.
Когда вышли во двор, задумчиво сказал Григорию:
— В жизни ничего подобного не видывал. — Помолчав, мечтательно добавил: — А такой автоматик, как у Никанора, не худо бы к нам в деревню.
— Тогда и печь такую надо, — усмехнулся Григорий. — Но чем ты ее топить там будешь? Древесным углем?
— А чем она топится?
— Газом.
Петр Филиппович протяжно вздохнул.
— Да это я так… Куда нам! Да и не нужна, пожалуй, у нас такая печь и такая машина.
На выходе из завода возле перекидного моста Петр Филиппович увидел большую витрину с портретами рабочих-стахановцев и заинтересовался ею. Тут оказался портрет и Никанора Панфиловича Травушкина. Под ним было написано: «В счет плана 1944 года».
Петр Филиппович тронул сына за плечо:
— Это как же понимать? Еще нет и половины сорок первого. Описались либо?
— Все правильно, батя, — сказал Григорий. — Панфилыч уже на четвертую пятилетку работает. Понятно?
— Понятно-то понятно… но почему же он так старается? Неужели не из-за денег? Не верится все-таки. Хоть ты и сказал, но я подумал, что ты просто по-приятельски поддержал его передо мной.
— Ну, что ты, батя! Не из-за денег — это факт! — горячо проговорил Григорий. — Это мне хорошо известно, потому как мы с ним дружны и я всю его жизнь досконально знаю. О Никаноре Панфиловиче и в заводской писали, и в «Гудке» по весне целую полосу поместили. Впрочем, он ведь не один, таких на заводе теперь много. И дело тут не в деньгах, батя, и не в славе. Просто иначе нельзя… само дело подталкивает все вперед и вперед! Возьми меня… разве слава и деньги только прельщают?
— Ну, ты — иное дело… ты член партии.
— А Панфилыч тоже партийный.
— Неужели? — удивился Петр Филиппович.
— С тридцатого аж! — сказал Григорий.
— Вон оно что! А все-таки непонятно мне, почему он так уж очень сильно нажимает. Может, чтоб не придрались к нему, что он из кулацкого рода? Или он скрывает, кто был его папаша?
— Нет, этого он никогда не скрывал. Ну и нажимает, конечно, не поэтому. Да ты завтра поговори с ним, прощупай, так сказать… он будет у нас.
Обо всем этом Половнев вспомнил, когда Никанор Панфилович подошел к нему, поздоровался и сел рядом.
Все наконец уселись. Григорий попросил налить рюмки и дал слово директору завода — товарищу Птицыну Виктору Акимовичу.
Директор, румяный, с седой головой, лет пятидесяти, в русской белой рубашке с расшитым воротом, произнес небольшую речь. Он поздравил слесаря Григория Петровича Половнева с новорожденным сыном Владимиром и выразил надежду, что продолжение последует, поскольку квартира Половневу предоставлена приличная, с расчетом на приумножение семьи. В заключение объявил, что дирекция завода преподносит новорожденному гражданину качалку на колесах. При последних словах моложавая, светловолосая, в коричневом платье женщина — работница завода — вкатила в комнату голубую коляску с открытым верхом. Раздались дружные веселые рукоплескания. Все встали. Кто поближе, тянулись рюмками к Григорию и его супруге, чтобы чокнуться.
Затем выступил с поздравлением председатель завкома, мужчина с небольшими черными усиками, с глубокими морщинами на открытом широком лбу. На нем была светлая рубашка с малиновым галстуком, за который он, произнося речь, то и дело хватался пальцами. От завкома председатель преподнес теплое одеяло цвета весенней травы и уверенно сказал, что новорожденный Владимир Григорьевич со временем пополнит ряды рабочих завода и по примеру отца своего будет стахановцем.
Гости еще сильней зашумели, захлопали в ладоши. Кто-то даже «ура» крикнул, но его не поддержали. Женщины потребовали показать виновника торжества, хотя многие из них успели уже посмотреть его в спальне. Григорий взял мальца из коляски, освободил от пеленок и поднял его над столом для всеобщего обозрения. Ребенку было уже больше месяца. Полненький, мордастый, он равнодушно смотрел на своего папашу, державшего его под мышки, и слегка шевелил пухлыми пальчиками. Белая рубашонка была ему коротковата и едва прикрывала розовые ягодицы. Гул восторженных восклицаний огласил комнату:
— Хорош!
— Ай да малый!
— Силен, бродяга!
— В папашу.
— Нет, в мамашу. Приглядись получше.
Пелагея Афанасьевна чувствовала себя сидящей на угольях.
— Филиппыч, — шептала она, толкая мужа в бок, — что же это деется-то! Разве можно младенчика эдак выставлять? Сглазят же его.
— Ну, понесла! — оборвал ее Петр Филиппович приглушенным голосом. — И когда ты в разум войдешь? Сколько разов я тебе растолковывал, нету на свете никакого сглазу. Бредни бабьи, и больше ничего. Постыдилась бы хоть при чужих людях темноту свою показывать.
Последние слова для Пелагеи были самыми убедительными, они охладили ее.