Маня бросилась укладывать вещи Антону. Сложила, обняла мужа, и только тогда Гладченко пояснил:
— Я употребил множественное число — вы оба…
— А как же дети, Мироныч?… Мы как раз собираемся проведать их.
— С детьми ничего не случится. И лучше вам, гражданин Намаюнас, называть меня «товарищ капитан».
Просить о чем-либо было бессмысленно. Ничего не позволил взять с собой. Собрал все бумаги, письма, фотографии и опечатал.
С того дня прошло восемь лет. Горы можно своротить за такой срок… Всю войну, после войны он искал, писал, писал, куда только мог, и надежду потерял. И вдруг так неожиданно нашелся Володя. В такой день не грех и выпить. Намаюнас подошел к буфету, вынул графинчик с водкой, повертел в руках, посмотрел и поставил на место. «Лучше потом, когда Владимир Антонович сядет со мной за один стол. Теперь ему не нужно будет стесняться своего отца. На фронте я честно заработал себе доброе имя — никогда не прятался ни за звание, ни за ордена, ни за раны… Второй раз пришлось заново все заслужить…»
Наступило утро. Намаюнас помылся холодной водой и пошел на работу. На улице уже было людно. В костеле звонил колокол. Вокруг тополей на церковном дворе с криком носились вороны.
Ощутив тепло при мысли, что нашелся Володя, Антон Марцелинович улыбнулся местечку своей горькой, «железной» улыбкой.
ПЕРЕЛОМ
Тускнели звезды, улегся ветер, подходила к концу самая длинная ночь в году. Вокруг все еще тонуло во тьме, но Альгис чувствовал приближение утра. Летом в такую пору уже протягиваются длинные светлые тени, а зимой — лишь воздух становится редким да крепчает мороз, свирепый, докучливый предутренний мороз.
Трудно сказать, что изменилось, но совершился незримый и решающий перелом в пользу света. С этого момента шаг за шагом — почти незаметно для глаза, но неотвратимо — свет побеждает темноту. Все вокруг возрождается к видимой жизни.
Альгис наблюдал за этим таинственным и чудесным переломом, стоя у оконца. Ощущение предрассветной перемены подействовало на него умиротворяюще. Измученный, натерпевшийся за ночь, он незаметно для себя уснул. Спал стоя, плечом опираясь о трухлявую раму окошка, обхватив руками автомат и низко склонив голову на грудь.
Стукнула дверь. Альгис встрепенулся, рванулся было бежать, но, сделав шаг, споткнулся о рассохшийся бочонок и растянулся во весь рост. Лежа и потирая ушибленные колени, пытался сообразить, где он и что с ним произошло. Это удалось ему не сразу. Наконец немного пришел в себя, поднялся и опять приблизился к окошку.
Шкемы уходили в костел. Они спешили поклониться свету.
«Порядком же я вздремнул, даже глаза слиплись, — пробегающий по спине холодок заставил его поежиться, зевнуть, потянуться. — Почему, интересно, не чувствуешь холода, когда спишь? А стоит проснуться и понять, что холодно, как начинаешь дрожать. И вообще, когда нет мыслей, ничего не испытываешь. И боль, и холод, и муки приходят вместе с мыслями… И любовь», — добавил он немного спустя и улыбнулся в темноту. Он улыбался Люде.
«Приоткрыв тяжелые веки, я водил глазами, совсем не понимая, где очутился: вокруг тихо, бело, ходят какие-то люди, шевелят губами, показывают на меня. Я все вижу, но ничего не слышу. На столе уже нет ни борща, ни яичницы, ни самогона. Вместо этого кто-то поставил графин с водой… И никто больше не стреляет… «Неужели мы вдвоем их всех перебили?» Сознание возвращалось медленно-медленно, словно из дальнего далека. Я лежал ничком, распластанный, как лягушка, привязанный к железному каркасу. У меня ничего не болело, мне ничего не хотелось. Только все время куда-то бежал. Из темноты в темноту. Не хватало воздуха, было нестерпимо жарко, а я бежал и бежал. Из небытия в небытие. В редких разрывах темноты мелькали лица, белая одежда, и снова все исчезало. Но совсем не было страшно. Вот так просто, без всякого шума, все бы и окончилось, и я даже не узнал бы, что меня уже нет.
В один из проблесков сознания я слышал, как сестра говорила высокому бородатому мужчине:
— Очень плох. Все время без сознания.
— Да я же все слышу! — кричал я и поражался, почему они меня не слышат.
Непонятная усталость бродила по телу, ломило кости. Потом стало появляться одно и то же видение: нос, покрытый крупными каплями пота, и два огромных глаза. Один глаз медленно-медленно наливался кровью, разбухал, рос, превращался в огромный красный камень, тяжело давивший на грудь и страшным своим весом вдавливавший меня вместе с кроватью в пол.
Так с перерывами медленно и мучительно припоминал я каждый жест, каждое прикосновение, каждый удар, выстрел, крик. Возвращалась память, а вместе с ней возвращался ко мне и страх смерти, испытанный в последней перестрелке.
— Пить, — попросил я медсестру.
— Слава богу, очнулся, — обрадованно сказала она. А стоявшие вокруг кровати заскрипели пружинами и вздохнули человеческими голосами.
— Замечательно воюешь, парень, — сказал примчавшийся врач. — Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Понять невозможно, зачем совать таких в самое пекло! Как власти разрешают такое?!