В семнадцать лет в литературной группе «Смена» познакомилась с Борисом Корниловым, год спустя вышла за него замуж, два года спустя развелась – потому что встретила молодого филолога Николая Молчанова, главную любовь своей жизни; и двенадцать лет спустя, когда он умирал в Ленинграде, она любила его с той же силой. А умирал он страшно, в безумии, в припадках буйства, когда никого не узнавал. Ее первая дочь – от Бориса Корнилова – умерла в 1936 году, семи лет от роду; перед смертью вдруг сказала «Опустите стяги» – хотя слова этого не знала. И Молчанов перед смертью тоже вдруг сказал «Склоните знамена», она и это непостижимое, жуткое совпадение записала в дневнике. Ее годовалая дочь Майя умерла в тридцать третьем. В тридцать восьмом, в июле, после допроса (еще проходила как свидетельница по делу РАППа) у нее случился выкидыш. И все это не сломило, не перемололо ее, вот загадка – у нее оставалась душевная сила и на поездки, и на журналистику, и на романы (один из которых – даже с Авербахом, в котором ее привлекали энергия и ум; это и послужило причиной ареста и обвинения в троцкизме). В декабре 1938 года ее арестовали, в женской тюрьме на Арсенальной опять случился выкидыш. В июле тридцать девятого, во время краткой бериевской «оттепели», за которой настал уже кромешный террор, ее внезапно выпустили и восстановили кандидатом в члены партии. Но никакой надежды на справедливость у нее уже не было: она вышла, другие остались в общей тридцать третьей камере, и среди сидевших с ней были бескомпромиссные, чистейшие коммунистки, и для них никакого просвета не настало, и все это она тоже записала. «Ощущение тюрьмы после 5 месяцев воли во мне острее, чем в первое время после освобождения. Реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Большой дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы. Да, но зачем все-таки подвергали меня все той же муке?! Зачем были те дикие, полубредовые желто-красные ночи (желтый свет лампочек, красные матрасы, стук в отопительных трубах, голуби)? И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?»
Теперь понятно, почему война вспоминалась ей иначе, без этого ужаса и ненависти? После тюрьмы было чувство, что «вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи»». А после блокады было чувство, что она вернулась к себе и своему народу, что они на прежней высоте. Это ее голосом ленинградское радио сказало: «Товарищи! Блокада прорвана!» И казалось тогда, что прорвана не только эта, а и другая блокада – отделяющая человека от государства; но уже в сорок седьмом году все стало по-прежнему, и это она записала тоже.
Ленинград жил, и жизнь его была настоящей, не выморочной. Когда Берггольц силой вывезли в Москву – у нее началась дистрофия, – она выдержала там месяц и вырвалась обратно: именно потому, что в Москве врали, что в Москве нельзя было говорить про Ленинград, что само слово «голод» было под запретом, что только год спустя, и то в жестко отцензурированном виде, сумела она напечатать «Февральский дневник». От нее требовали героики, которую она всегда ставила в кавычки: «героизма вообще на свете не существует». Человечность – это да, бывает.
В ее дневниках соседствуют вопли о Коле, который умер и без которого жизнь бессмысленна; и тоска по Юрке – по Георгию Макогоненко, которому она хочет нравиться, и скорбь о Ленинграде и ленинградцах, и проклятия «сволочам», допустившим блокаду, и сдачу Киева, и катастрофу Крыма: так-то мы были готовы к войне?! «Я – баба, и слабая баба». Но рядом с этим – записи, в которых нет ничего бабского, в которых железная точность оценок, беспощадность знания – в том числе и о себе. И стыд, что говорила с чиновником просительно, «а надо было нагло»… «Работать я могу только в Ленинграде». Только в Ленинграде – и вообще в бою – русская душа в это время была верна себе и равна себе: начальство продолжало врать. «“ОНИ” делают с нами что хотят», – записывает она. И думает, что после войны ничего не изменится. В послевоенном дневнике, колхозном, она записала: «Полное нежелание государства считаться с человеком, полное подчинение, раскатывание его собой, создание для этого цепной, огромной, страшной системы. Вот все в этом селе – победители, это и есть народ-победитель. Пиррова победа. Все тракторные заводы продолжают ожесточенно выпускать танки».