Вот тут в биографии Смелякова начинается действительно интересное, потому что из репрессий выжившие выходили по-разному. Некоторые, как Шаламов, вместе с советской идеей ставили под вопрос человека вообще, объявляли его неудачным проектом, писали, что сломать можно каждого и что налет человечности улетучивается очень легко. Другие, как Солженицын, уходили в православие и консерватизм, даже объявляли опыт лагеря благим – без него бы и не проснулись; Солженицын и здесь, как почти во всем, сознательно или бессознательно копировал Достоевского. Некоторые ничего не поняли, объявили Сталина исказителем ленинских идей и остались твердокаменными ленинцами, истовыми коммунистами. Смеляков побывал и на этих позициях, но пошел дальше. Он умудрился оправдать все интересами великой державы и в этом смысле, пожалуй, является самым актуальным поэтом для России сегодняшней: если бы не полное невежество ее идеологов, именно Смелякова давно подняли бы на щит.
Он был вообще-то разным, колеблющимся, да и пил сильно, – у него был сложный комплекс эмоций относительно поколения шестидесятников. Он был подлинный поэт – и потому чувствовал в них талант; он не прощал им молодости, удачливости, вседозволенности, его раздражал Вознесенский, у него были претензии к Евтушенко, ему страшно нравились песни Окуджавы – и они же его раздражали до истерики. Известен эпизод, когда на новоселье у Светлова в шестьдесят втором – новоселье было грустное, Светлова только что покинула жена Родам Амирэджиби, ушедшая к Бруно Понтекорво, – Смеляков сначала выслушал «Сентиментальный марш», горячо его одобрил, а на следующие песни разозлился, довел Окуджаву чуть не до слез, и Светлов попросил его уйти.
– Это ты меня гонишь? Своего старого друга?!
– Тебя, старого друга. Ты не смеешь оскорблять моих гостей.
(Светлов, с виду мягкий, был вообще человек большой твердости и храбрости, доказал это на войне.)
И Смеляков ушел, и Светлов остался один в пустой квартире.
Претензии Смелякова к шестидесятникам тоже были двоякого свойства. Он понимал их одаренность – но понимал и половинчатость, отсутствие цельности. Его чрезвычайно резкое стихотворение «Одна младая поэтесса…» как раз нападает на эту их слабость – желание казаться своими, кокетливость – там, где у него была подлинная боль. И нельзя отрицать: в шестидесятниках этот конформизм был, и привычка к легкому успеху была, и кокетство. Вот Смеляков – этот и в мерзости был настоящим; в шестидесятые он напечатал стихотворение, которое представляется мне по-человечески чудовищным – но замечательным. Сам он его датировал послевоенным периодом – 1945–1949, но верится в это с трудом: тогда он так не писал.
Так бывает. Скажем, нежно любящий Смелякова (именно за худшее в нем) Станислав Куняев тоже написал в жизни одно первоклассное стихотворение – «Карл XII», которое на самом деле о Сталине. Но – отличное. И вот у Смелякова «Петр и Алексей», поразившее меня еще в детстве, – стихотворение первого ряда, при всех мировоззренческих претензиях и человеческих вопросах: «Петр, Петр, свершились сроки. Небо зимнее в полумгле. Неподвижно бледнеют щеки, и рука лежит на столе – та, что миловала и карала, управляла Россией всей, плечи женские обнимала и осаживала коней. День – в чертогах, а год – в дорогах, по-мужицкому широка, в поцелуях, в слезах, в ожогах императорская рука. Слова вымолвить не умея, ужасаясь судьбе своей, скорбно вытянувшись, пред нею замер слабостный Алексей. (…) Он не слушает и не видит, сжав безвольно свой узкий рот. До отчаянья ненавидит все, чем ныне страна живет. Не зазубренными мечами, не под ядрами батарей – утоляет себя свечами, любит благовест и елей. Тайным мыслям подвержен слишком, тих и косен до дурноты. «На кого ты пошел, мальчишка, с кем тягаться задумал ты? (…) Рот твой слабый и лоб твой белый надо будет скорей забыть. Ох, нелегкое это дело – самодержцем российским быть!..» Зимним вечером возвращаясь по дымящимся мостовым, уважительно я склоняюсь перед памятником твоим. Молча скачет державный гений по земле – из конца в конец. Тусклый венчик его мучений, императорский твой венец».
То есть тусклый венчик частных мучений, хотя бы и безвинных, бледнеет в свете императорского венца. Это и есть его стокгольмский синдром – я пострадал неправедно, но пострадал от великой силы, от огромного государства, которое иначе не жило отродясь и жить не может. Конечно, если у Смелякова и была когда-то фронда, вполне невинная, – к старости он от нее отрекся совершенно. Если он (как сказано было в доносительских показаниях на него) и издевался когда над культом личности – к старости осталось у него только почтение, о чем и свидетельствует стихотворение «Кресло». Там лирический герой позволяет себе в Кремле на секунду присесть на царское кресло – и что же с ним, граждане, случилось!