Читаем О поэтах и поэзии полностью

Жуть, конечно. Хотя есть у него и пронзительное стихотворение «Жидовка», которое спервоначалу напечатали как «Курсистку», даже посмертно отцензурировав, но потом перестали стесняться за него и опубликовали как было: «Прокламация и забастовка, / Пересылки огромной страны. / В девятнадцатом стала жидовка / Комиссаркой гражданской войны. // Ни стирать, ни рожать не умела, / Никакая не мать, не жена – / Лишь одной революции дело / Понимала и знала она. // Брызжет кляксы чекистская ручка, / Светит месяц в морозном окне, / И молчит огнестрельная штучка / На оттянутом сбоку ремне. // Неопрятна, как истинный гений, / И бледна, как пророк взаперти, – / Никому никаких снисхождений / Никогда у нее не найти. // Только мысли, подобные стали, / Пронизали ее житие. / Все враги перед ней трепетали, / И свои опасались ее. // Но по-своему движутся годы, / Возникают базар и уют, / И тебе настоящего хода / Ни вверху, ни внизу не дают. // Время все-таки вносит поправки, / И тебя еще в тот наркомат / Из негласной почетной отставки / С уважением вдруг пригласят. // В неподкупном своем кабинете, / В неприкаянной келье своей, / Простодушно, как малые дети, / Ты допрашивать станешь людей. // И начальники нового духа, / Веселясь и по-свойски грубя, / Безнадежно отсталой старухой / Сообща посчитают тебя. // Все мы стоим того, что мы стоим. / Будет сделан по-скорому суд – / И тебя самое под конвоем / По советской земле повезут. // Не увидишь и малой поблажки, / Одинаков тот самый режим: / Проститутки, торговки, монашки / Окружением будут твоим. // Никому не сдаваясь, однако / (Ни письма, ни посылочки нет!), / В полутемных дощатых бараках / Проживешь ты четырнадцать лет. // И старухе, совсем остролицей, / Сохранившей безжалостный взгляд, / В подобревшее лоно столицы / Напоследок вернуться велят. // В том районе, просторном и новом, / Получив как писатель жилье, / В отделении нашем почтовом / Я стою за спиною ее. // И слежу, удивляясь не слишком – / Впечатленьями жизнь не бедна, – / Как свою пенсионную книжку / Сквозь окошко толкает она».

Вот это здорово. Я это стихотворение впервые услыхал от Олега Чухонцева: он у меня взял подборку в «Новый мир», увидел строчку «Мы укроемся в русской зиме, где мы стоим того, чего стоим». – «Это ведь у вас цитата?» Я честно признался, что нет. И он мне наизусть прочитал «Жидовку», о которой я тогда не слыхал, и мне это стихотворение тогда показалось и до сих пор кажется отличным. Ничуть не антисемитским, кстати, потому что все уже равны перед смертью – той смертью, которая в почтовое окошко выдает им пенсии; все кончено. Она, которая его допрашивала, и он, ныне писатель, получивший по союзовскому ордеру жилье в новостройке, – в одной очереди, по сути, на тот свет; и для чего все было? «Все мы стоим того, чего стоим», – но чего мы стоим перед этим окошком? Хорошо, что он перед самой смертью взял эту ноту, глубоко трагическую. Я знаю многих людей, которые этого стихотворения терпеть не могут, – «со вершенное сукно», как сказал мне друг, замечательный литературовед. «Рифмованная проза». Нет, не совсем проза. Главное же – очень все честно, показательно.

Вот эта честность, мне кажется, сделала его большим поэтом. Никто не может быть застрахован от попадания под каток Родины, если только не поймет ситуацию заранее и не выберет более осмысленную участь; но, попавши под этот каток и уцелев, оправдывать свою участь историей, видеть в ней величие и лобзать трон – совсем как-то неприлично. Это и убедительно, и может служить источником большой поэзии, и даже как-то трогательно иногда, – но это зловонно.

В 1985 году, хорошо помню, на журфаке, в Коммунистической аудитории – она сменила потом несколько названий, сейчас почему-то называется Чехов-центр, – снималась программа о Смелякове; перед студентами о нем говорили и его читали Евтушенко и Межиров. Оба называли его великим, Межиров даже – последним великим. На вопрос из зала «А Бродский?» – видите, как все уже осмелели! – Межиров ответил: «Бродский многословен». По залу прошло некоторое ироническое содрогание.

А я вот думаю, что Бродский, написавший «На независимость Украины», и Смеляков вполне могут где-то там стоять в какой-то общей очереди. Вдруг рай – тоже тоталитарная структура и тоже с пенсией? Две жертвы ресентимента – один в любовной лирике, второй в гражданской. И никто их там не расставляет по ранжирам, потому что очень может быть, что в какой-то последней инстанции качество стихов никого не волнует. Волнует наглядность и стопроцентная искренность, та абсолютная честность, которая громко и убедительно орет о своей трагедии, о своем увечье. И Ахматова, памяти которой оба посвятили далеко не лучшие свои стихи, – говорит им снисходительно: что ж, а вот это достаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией.

Александр Галич

Александр Галич (он же Гинзбург) представляется мне самым интересным примером того, как литература влияет на человека.

Перейти на страницу:

Все книги серии Дмитрий Быков. Коллекция

О поэтах и поэзии
О поэтах и поэзии

33 размышления-эссе Дмитрия Быкова о поэтическом пути, творческой манере выдающихся русских поэтов, и не только, – от Александра Пушкина до БГ – представлены в этой книге. И как бы подчас парадоксально и провокационно ни звучали некоторые открытия в статьях, лекциях Дмитрия Быкова, в его живой мысли, блестящей и необычной, всегда есть здоровое зерно, которое высвечивает неочевидные параллели и подтексты, взаимовлияния и переклички, прозрения о биографиях, судьбах русских поэтов, которые, если поразмышлять, становятся очевидными и достоверными, и неизбежно будут признаны вами, дорогие читатели, стоит только вчитаться.Дмитрий Быков тот автор, который пробуждает желание думать!В книге представлены ожившие современные образы поэтов в портретной графике Алексея Аверина.

Дмитрий Львович Быков , Юрий Михайлович Лотман

Искусство и Дизайн / Литературоведение / Прочее / Учебная и научная литература / Образование и наука

Похожие книги

The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
The Irony Tower. Советские художники во времена гласности

История неофициального русского искусства последней четверти XX века, рассказанная очевидцем событий. Приехав с журналистским заданием на первый аукцион «Сотбис» в СССР в 1988 году, Эндрю Соломон, не зная ни русского языка, ни особенностей позднесоветской жизни, оказывается сначала в сквоте в Фурманном переулке, а затем в гуще художественной жизни двух столиц: нелегальные вернисажи в мастерских и на пустырях, запрещенные концерты групп «Среднерусская возвышенность» и «Кино», «поездки за город» Андрея Монастырского и первые выставки отечественных звезд арт-андеграунда на Западе, круг Ильи Кабакова и «Новые художники». Как добросовестный исследователь, Соломон пытается описать и объяснить зашифрованное для внешнего взгляда советское неофициальное искусство, попутно рассказывая увлекательную историю культурного взрыва эпохи перестройки и описывая людей, оказавшихся в его эпицентре.

Эндрю Соломон

Публицистика / Искусство и Дизайн / Прочее / Документальное