Иное дело, что он, как и сын, вправе был сказать о себе «Я рыба глубоководная», и потому не для всех времен годится его тип личности и его дарование. Он довольно много написал в конце пятидесятых, когда со всех скатилась настоящая могильная плита, – но стихи эти несколько жиже, чем в тридцатые, и гораздо проще, чем в шестидесятые, когда он раньше прочих ощутил тревогу, неполноту, фальшь. Тогда были написаны шедевры – вроде «Дома напротив», в котором сквозит то же вечное символистское презрение к обывателю (вспомнить хоть «шелудивую глину»); но были и обычные советские стихи вроде «Пускай меня простит Винсент Ван Гог за то, что я помочь ему не мог». Тарковский не рожден для времени надежд, обещаний, просветлений – он абсолютно органичен для эпох, вызывающих чувство бессилия и стыда. И лучше многих выразил он главную эмоцию этих эпох – мучительный стыд за то, что ты ничего не можешь изменить; гнусное чувство предательства – потому что предательством напоен воздух, все ежеминутно отрекаются от себя и от всего, что есть в них хорошее. Об этом синдроме святого Петра, вечно кающегося при петушином крике, – написал он стихотворение, которое вне этих времен вообще непонятно; наши дети, вероятно, будут нас спрашивать о его тайных подтекстах, но нам это чувство знакомо.
Потому и преследовало его всю жизнь чувство, что он не то делал, не осуществился, растратился, – не может человек жить в такие времена и не испытывать этих угрызений совести: нельзя спокойно смотреть на то, как попирается в людях человеческое, и сознавать свое бессилие, и спать при этом благополучно. Нет, чувство вины – главное, даже если ты лично ни в чем не был виноват; а я полагаю, что судьба его – пример исключительной чистоты и честности. То есть все слухи о его сложном характере и некоммуникабельности мне отлично известны, и то, что он по приказу писательского начальства переводил сталинские стихи (к счастью, его труды не понадобились), известно тоже. Но я знаю, что он не поучаствовал ни в одной проработочной кампании, не написал ни одного фальшивого советского стихотворения ради издания книги, вообще с какого-то момента отказывался хоть пальцем пошевелить ради публикации. Человек предпочитал видеть сны, а не всеобщее падение; имеет право. На войне он смотрел на все с открытыми глазами и запоминал.
И если сравнивать его с другими поэтами «квадриги», при всей любви к ним, – я не могу не признаться, что именно в стихах Арсения Тарковского, пусть и далеко не во всех, слышится мне тот абсолютный звук, который и есть поэзия в высшем смысле; именно по чистоте этого вещества он в своей генерации не имеет равных. Я с радостью прочел слова близко знавшей его Ларисы Миллер о том, что из всех ребячливых, вечно инфантильных поэтов он был наиболее ребенком; скажем точнее – подростком, и потому именно в старости он стал писать лучше всего. Детство и есть самая точная репетиция старости, точка замыкания круга; и в нынешние времена лучше всего старикам и детям. Видеть сны наяву – их главное занятие.
Он, астроном-любитель, имел полное право сравнить себя с великим итальянским астрономом и от его имени подвести итог – не своей жизни, а всякой достойной жизни.