«Мы взошли на лестницу,— рассказывает сей последний,— слуга отворил двери, и мы вступили в комнату Пушкина. У дверей стояла кровать, на которой лежал молодой человек в полосатом бухарском халате, с ермолкою на голове. Возле постели, на столе лежали бумаги и книги. В комнате соединялись признаки жилища молодого светского человека с поэтическим беспорядком учёного. При входе нашем Пушкин продолжал писать несколько минут, потом, обратясь к нам, как будто уже знал кто пришёл, подал обе руки моим товарищам, с словами: „Здравствуйте, братцы!“ Вслед за сим он сказал мне с ласковою улыбкою: „Я давно желал знакомства с вами, ибо мне сказывали, что вы большой знаток в вине и всегда знаете, где достать лучшие устрицы“. Я не знал, радоваться ли мне этому приветствию или сердиться за него, однако ж отвечал с усмешкою: „разве вы думаете, что способность ощущать физические наслаждения, определять истинное их достоинство и гармонически соединять их проистекает из того же источника, как и нравственное чувство изящного, которое, вероятно, по сей причине на всех языках означается одним и тем же словом: вкус? По крайней мере в отношении к себе я нахожу такое мнение совершенно правильным; ибо иначе не мог бы с таким удовольствием читать ваши прелестные произведения“. Так как П<ушкин> увидел, что я могу судить не об одних винах и устрицах, то разговор обратился скоро к другим предметам. Мы говорили о древней и новой литературе и остановились на новейших произведениях. Суждения Пушкина были вообще кратки, но метки; и даже когда они казались несправедливыми, способ изложения их был так остроумен и блистателен, что трудно было доказать их неправильность. В разговоре его заметна была большая наклонность к насмешке, которая часто становилась язвительною. Она отражалась во всех чертах лица его, и думаю, что он способен возвыситься до той истинно-поэтической иронии, которая подъемлется над ограниченною жизнью смертных, и которой мы столько удивляемся в Шекспире. Хозяин наш оканчивал тогда романтическую свою поэму. Я знал уже из неё некоторые отрывки, которые совершенно пленили меня и исполнили нетерпением узнать целое. Я высказал это желание; товарищи мои присоединились ко мне, и Пушкин принуждён был уступить нашим усильным просьбам и прочесть своё сочинение. Оно было истинно превосходно»[264]
.Надо заметить, что ещё долго спустя после болезни Пушкин ходил обритый и в ермолке. Видавшие его в то время помнят, что он носил широкий чёрный фрак с нескошенными фалдами, à l'américaine[265]
и шляпу, с прямыми полями à la Bolivar, о которой после упомянул он, описывая наряд Онегина. Тогда же начал он носить длинные ногти, привычка, которой он не изменял до конца, любя щеголять своими изящными пальцами.Шестинедельная болезнь Пушкина оставила по себе память в двух прекрасных стихотворениях его, элегии Выздоровление
и послании к В. В. Энгельгардту:Элегия написана, если не ошибаемся, под влиянием Батюшкова, которого Опыты в прозе и стихах
появились незадолго перед тем и конечно с увлечением были прочитаны Пушкиным. По крайней мере эта элегия живо напоминает стихотворение Батюшкова под тем же заглавием[266]. Пушкин в ней рассказывает, как одна девушка, в военном наряде, приходила навестить его во время болезни, что, по всему вероятно, связано с действительным случаем.Послание к Энгельгардту, которое г. Анненков ошибочно отнёс к 1819 году[267]
, оканчивается стихами:На этот раз сельская жизнь Пушкина в поэтическом отношении была плодотворнее прошлогодней. Доселе он говорил о себе: