Вечером Федор устроил хорошую гулянку. Ольгуца с матерью наготовили еды, гвоздем программы были знаменитые русские блины. Илиеш с Федором накупили консервов — бычки в томате, сайра в масле, кабачковая икра. На вечеринку собрались друзья Федора. Оказывается, он — бригадир, причем уважаемый в коллективе. Сперва при незнакомом человеке лесорубы держали себя чинно, а потом языки развязались; все стали интересоваться судьбой Илиеша, как показалось Илиешу — с преувеличенным сочувствием звали сюда на житье, предлагали работу, хотя он и не просил никого ни о чем. Самой степенной была Агафья: как только собрались гости, она словно проглотила язык, только жестами выражала согласие, словно глухонемая.
Ольгуца сказала что-то не очень кстати о поведении матери и глупо рассмеялась. Ее ненатуральный смех очень раздражал Илиеша, ему хотелось перевернуть стол, разбить посуду, мебель; ему стоило немалых трудов сдержаться. Едва она замолкала, утихало и раздражение. После третьего или четвертого стакана разговор стал громче, жесты оживленней. Все говорили разом. Все пили за здоровье Илиеша. Все почему-то были счастливы оттого, что он приехал. В конце концов он уже сам стал верить, что совершил доброе дело, приехав сюда, доставил такую радость всем людям. Исчезло чувство одиночества. Он уже не думал, где будет ночевать, где преклонит голову завтра и что положит под голову вместо подушки. Лишь изредка, уловив виноватый (возможно, это ему только казалось) взгляд Ольгуцы, он ощущал боль в сердце. Тогда он сжимал зубы и ждал, пока боль утихнет.
Потом решили петь песни. Долго не могли выбрать какую. Что ни затянут — не получается, то низко возьмут, то слишком высоко. Кто-то посоветовал: «Пусть поет Дуняша». Полная, белолицая Дуняша, откинув кучерявую голову, затянула сильным, мужским голосом: «Бе-е-жал бро-о-одя-яга с Са-ха-ли-на…» Все подхватили. Полынная горечь захлестнула горло Илиеша, слезы потекли из глаз. Кончив песню, Дуняша обняла Илиеша и по-матерински стала утешать его.
— Устал с дороги, — предположил один из компании.
— Пора спать парню.
Добрая Дуняша вывела его из-за стола, помогла надеть шинель, укутала горло ему вместо шарфа чьим-то платком и повела на улицу. Илиеш плохо соображал, куда его ведут. Шли долго пешком, потом ехали на автобусе, потом опять шли пешком. Он уже потерял понятие о времени. Шел не сопротивляясь, не размышляя. Раз ведут, значит, надо. Он дремал на ходу и самым страстным его желанием было добраться хоть до какого-нибудь угла, где можно будет лечь и уснуть.
Проснулся он в чистенькой комнате с бревенчатыми стенами, напоминающей больничную палату. Везде висели марлевые занавески — на окнах, на спинке кровати, на двери. Даже абажур был обтянут марлей. Только коврик из черного сатина, на котором были вышиты белые лебеди с красными клювами, говорил, что это не казенное помещение. Над столом были прикреплены веером фотографии. На большинстве из них был серьезный мужчина, который глядел прямо перед собой, как смотрит в объектив фотоаппарата большинство деревенских людей. На всех фотографиях он был в сверкающих сапогах, на лоб спадал чуб, из тех, что сводят с ума деревенских красавиц. Только на одном снимке он был острижен под машинку и в военной форме.
Илиеш повернулся лицом к стенке и вновь окунулся в мир сновидений.
…Та маленькая комнатка с марлевыми занавесочками и фотографиями над столом заступила ему путь на долгие годы. Дуняша, женщина с крепкими мускулами, светлыми кудряшками и голубыми глазами, стерегла каждый его шаг, угадывала его любое желание. Угрожала, что повесится, если он оставит ее. Илиеш осветил ее обездоленную войной вдовью жизнь. Она была старше его лет на восемь, у нее было трое детей. Когда слезы переставали действовать на Илиеша, она собирала перед ним детей, всхлипывая и размазывая слезы, начинала притворно жалобно причитать:
— Попрощайтесь, детки, с дядей Илюшей, он нас бросает. Опять остаемся мы одни, сиротинушки…
— Дядя Илья, не уходи, мы будем тебя слушаться, — упрашивали дети хором.
Дуняша продолжала свое:
— Нужны мы ему как прошлогодний снег!
— Да замолчите, никуда я не уезжаю!
Илиеш напрасно кипятился, Дуняша быстро его успокаивала, и стремление возвратиться домой, в Валурены, рассыпалось под добрыми и беспомощными детскими взглядами. Нежные, милые мордашки детишек могли растопить любой лед в его сердце. Мужчина в сапогах гармошкой смотрел с фотографий на стене одобрительно.
Иногда, словно обезумев, Дуняша набрасывалась на того, кто смотрел с пожелтевших снимков, упрекая его, что оставил ее одну с тремя детьми, которые висят на ее шее, как жернова, что из-за них она угробила свою молодость. А успокоившись, целовала каждую фотокарточку и проклинала себя за то, что не дает покоя погибшему.
Вообще же она была добрая, участливая, старалась всякого пригреть и приласкать. Илиеша она осыпала самыми ласковыми словами — уж он и «ангелочек», и «цыпленочек», и «сокол ясный».