— Хорошо бы тебе пойти домой пораньше, может, Ион вернется, так поможешь муку снести в кладовку. Я сегодня задержусь в сельсовете, вернусь поздно.
Она хотела еще что-то сказать, подумала, но, видно, забыла, о чем намеревалась вести речь, махнула рукой и пошла своей дорогой. Слишком много забот навалилось на ее голову в последнее время.
Ольгуца по-своему истолковала поведение Лимпиады:
— Не любит меня твоя крестная. Даже не взглянула.
Илиеш, чтобы рассеять ее, позабавить, рассказал историю с камнями на пашне и что должен ставить ребятам магарыч.
— Часика два, не больше задержусь. Ты не сердись. Ладно?
Ольгуца сразу погрустнела, зелень ее глаз стала мягче. Осталось всего четыре денька провести вместе, и вот один уже надо зачеркнуть.
— Если собралась такая компания, скоро не вырвешься, — заключила Ольгуца.
— Затянется — убегу. Посмотришь.
— Зачем убегать? Неловко. Потерплю как-нибудь один вечер.
Если бы она прямее высказала упрек, он никуда бы не пошел, а остался бы, рискуя потерять уважение и симпатию односельчан. Но Ольгуца была добра и понятлива. Ей не раз приходилось смиряться, чтобы не ущемлять его мужское достоинство. Конечно, жить отщепенцем в селе нельзя. Товарищество мужчин — великое дело, и надо его уважать. Поэтому нужно перетерпеть, уступить Илиешу. Подобные соображения хоть и не так четко, но уже не раз появлялись у Ольгуцы. В родительском доме, где безраздельно царствовал жестокий отец, жизнь стала невыносимой. Ее сердечко, как свежий побег весною, тянулось к солнцу. И жизнь свою, будущую самостоятельную жизнь, она представляла в светлых, мажорных тонах. Несмотря на неодобрение отца, продолжала учиться в вечерней школе, теперь вот встречалась с Илиешем, назло Истрати пела, когда от обиды хотелось плакать, назло ему отрастила свои чудесные косы. Истрати вообще никогда не баловал ее. Особенно его злило, когда она причесывалась и прихорашивалась перед зеркалом, заплетала косы. В такие минуты он, казалось, мог убить ее. Зеркало отнимало у девушки совсем немного времени, а Истрати считал, что ее временем вправе распоряжаться лишь он сам, разумеется, в своих целях. Разозлившись, что она его не слушается, он разбил однажды зеркало. Угрожал отрубить топором ей косы.
Вечерело. По селу плыли запахи парного молока и жареного перца. Листва орехов затихла, над потемневшим гребнем крыши повисла желтая луна, напоминающая скибку дыни.
Иляна у летней печки жарила перцы, которые в это время года не выходят из меню каждой хозяйки.
— Иленуца, коли не трудно, поджарь и нам по парочке перчиков, — попросил Пинтилий.
Он сидел у столика под орехами, наслаждаясь теплотой, вызванной первым стаканом тулбурела. Хорошо!
— Поджарю, бадица, конечно, поджарю, руки не отсохнут, — напевно ответила вдова, стрельнув глазами.
Пинтилий уловил этот взгляд, и ему сразу стало жарко. С другой стороны — до чего же обидно: все люди, даже те, кто с ним пьет сейчас, думают о нем как о тюхе-матюхе, живущем под каблуком у жены. Ведь в голову никому не придет, что эта чудная женщина, которая снует меж их столом и печуркой, — его женщина, что она его любит, любит и уважает! Вот попросил он, чтобы она поджарила несколько перцев, — и она жарит. А скажет: «Не жарь» — она не станет. Вот он каков, Пинтилий! Наконец-то судьба повернулась к нему лицом, вытащила из конуры и поставила рядом со всеми.
— Знаешь, Сырге, уж если я поставлю тебе подметки, то износу не будет. Не то что у тебя сейчас, например. Уж если я поставлю подметки, будь спокоен…
Освещенное пламенем печи, лицо Иляны казалось моложе и красивей. Движения у нее быстрые, ловкие, неожиданные, словно у девчонки. От работы ли, от тепла ли — глаза ее разгорелись и странно блестели. Грешная любовь, которую так долго приходилось прятать, прорывалась и в ее движениях, и в голосе, и во взгляде. И Пинтилий тоже не мог подавить в себе беса. Внезапно сказал:
— Иленуца, ну их к лешему, твои перцы. Не утруждай себя, иди лучше сядь вот здесь.
Пусть все видят, что он сидит с любимой женщиной! Пусть знают, на что он способен! А то уж слишком низко пал его мужской авторитет в глазах села. Пусть полюбуются теперь!
Но никого это не удивило. Григорий, который с увлечением рассказывал какой-то фронтовой эпизод, нетерпеливо отмахнулся, бросив не очень приличную реплику.
— Оставь женщину в покое, Пинтилий, — одернул его и Сырге. — Она у себя дома. Сядет, где ей захочется.
А Григорий продолжал свое:
— Вот, значит, поручили мне привести «языка». Темень непроглядная. Стукнут кулаком промеж глаз — и не узнаешь кто. А тут еще метель…
Пинтилий совершенно лишился своего обычного благоразумия. Он стал нетерпеливо ерзать, в нем с новой силой заговорило самолюбие. К черту всякие военные небылицы! Остались живы — и ладно, чего там вспоминать. Ему хотелось у всех на глазах выпить стаканчик вина с любимой женщиной, а тут чепуха какая-то. Теперь уже повелительно Пинтилий повторил:
— Иленуца, иди сюда, слышь, что я сказал?
Григорий недоуменно уставился на него:
— Ты, братец, уже окосел. Рановато. Что с тобой?