Когда же происходили эти побеги? По большей части в ночные часы. За день Ваня успевал так напрыгаться, до того натрудить ноги и ум, что, раздеваясь, засыпал на ходу; приходилось силой сдирать с него штанишки, как шкурку с кролика; засунув пальцы в петли, он уже спал, лёжа поперёк постели. Его укладывали как полагается, подтыкали одеяло под голые ножонки и крепкую гладкую спинку: он ничего не чувствовал, он был уже далеко, и вид у него был самый блаженный. И такое же выражение появлялось на лицах тех, кто смотрел на него. Спал он так до утра, и никто не слышал, чтобы он пошевелился… Однако на самом рассвете, когда просыпались в саду птицы, просыпался и Ваня; почти каждую ночь, в течение нескольких минут (возможно, пяти, возможно, и меньше, а ему самому чудилось, что проходило два-три часа…), он как бы медленно парил над землёю, и мысли его трепетали в восторженном озарении, непохожем на лучезарность дня. Это озарение складывалось отчасти из той фосфоресценции, которую излучали его сны, и, проснувшись, он старался определить её вкус и смысл. А ещё это озарение, приходившее в избранные минуты, соткано было из таинственных забытых воспоминаний, которые как дымка подымались от его ребяческой жизни, где они запечатлелись бессознательно. Странная мудрость, блеснув во сне, давала ему ключ к тем существам, с какими была связана его жизнь: отец, мать, Аннета и Жорж — его телохранительница. Он тщательно разбирался в них, иногда ощущал словно толчок в груди, когда делал — или думал, что делает — запретное открытие. Видеть — и самому оставаться невидимым… Видеть то, чего не должно видеть… Он — обладатель магического кольца из «Тысячи и одной ночи»… Потом он вдруг снова засыпал, сжав кулачки, и спал, покуда его не будила Жорж. И он ничего, совсем ничего не помнил из того, что происходило во время этих предрассветных открытий. Однако ничто не пропадало. Всё вписывалось в ту внутреннюю книгу, работа над которой продолжалась из ночи в ночь. И днём в самые неподходящие минуты внезапно пробивались на поверхность её отблески. Совсем редко — в минуты отдыха, который действительно был настоящим отдыхом («Я ни о чём не думаю!»), или за уроками (уставив глаза в одну точку, он идёт по следам мысли: «Ничего другого не вижу»…), обычно же в самый разгар игр, когда, напрягши мускулы, он бросал мяч, или во время сумасшедшей беготни (дыхания не хватает, вот-вот лопнет сердце…), всё вдруг озарялось. Или ещё (говорить об этом не принято, но ничего не поделаешь — ведь так бывает), когда его маленький зад трудился над выполнением естественных функций в уборной, — в сей нелепый час, когда голос мудрости нет-нет да и прозвучит в душе людей божьих, в тот час, о котором наш безбожник, вольнодумец и циник Даламбер, говорил госпоже Леспинас, что это-де самое чистое из наслаждений, доступное смертному. Ну, если уж преподан столь великий пример, то и Ване позволительно открывать врата в озарение… «Spiritus flat ubi vult…»[387]
Ну и хохотал бы Ваня, если б задумался над этим! Ведь он тоже из страны Рабле… Но было столько вещей, о которых нужно думать! Он мечтает… И мечты заводят его так далеко, что, когда Ваня возвращается в общество тех, кто ходит вверх головой, он вздрагивает и краснеет от стыда, услышав голос Жорж:— Застегни штанишки, Ванно!
Он падает с луны. Никто не знает, что он там видел. Одна Аннета подозревает, что там у него происходят прелюбопытные встречи; достаточно вспомнить свои собственные. Она и сейчас видит их след в зрачках ребёнка.
Они всё время приглядываются друг к другу. Не так уж много знают они один о другом. Между ними лежит непроходимая пропасть лет! Но они принюхиваются друг к другу ласково и доверчиво, как два зверя одной породы; ноздри чуют знакомый запах всё той же мечты, её славный родственный запах. Вдосталь набегавшись, наигравшись, наспорившись и накричавшись со своей ненаглядной Жорж, Ваня приходит посидеть у ног Аннеты; он прислоняется щекой к бабкиному боку и молча смотрит на неё, ожидая, когда уляжется бурный ток крови. Ладони Аннеты ласково гладят мордочку родного, милого зверька.
Потом без всякого перехода зверёк начинает думать вслух:
— Манни (соединив имя Аннеты со словом «мама», он изобрёл это прозвище), а ты давно живёшь!
Это не вопрос, а категорическое утверждение. Однако Аннета отвечает:
— Уж сама не знаю, давно или нет. Если глядеть отсюда, где я сейчас, никакой разницы не заметно. Проживёшь с моё, тогда увидишь.
Но он не слышит, он следует за ходом своей мысли:
— Манни, а как это ты не умерла уже давно-давно?
— Стало быть, по-твоему, я чересчур зажилась на белом свете?
— Да нет… Но папа ведь умер…
— Он должен был пережить меня. Только его убили.
— А тебя?
— Это не каждому дано. На свете много людей, которые живут тихо и мирно.
— Ну, это другие!.. Не мы!
— Кто — мы?
— Мы.
(Он жмётся к Аннете, и его подбородок вонзается ей в колени, как клюв дроздёнка в древесный ствол.)
— Ты, должно быть, хотел сказать не «мы», а я? Откуда ты знаешь, что будет с тобой?
— Знаю. Меня убьют как папу, — спокойно отвечает он.