Но не стало и расстояния между оболочкой жизни — этими глазами, губами, руками, жестами, словами — и теми мыслями, которые мы, живые, скрываем от других и от себя, как запретное зрелище. С необычайной зоркостью пробивалась она сквозь тьму чужих душ и читала в них. Так прочла она невольную вражду в душе горячо любимой дочери, которая бодрствовала у её изголовья. Но в своих грёзах Аннета соединяла воедино обе стороны, составляющие сущность каждой души. Ей чудилось, что пламя охватило весь дом и дети покидают её. Видела она Жорж и Ваню, которые, ища спасенья, выбрались через окно на крышу. Жорж выкрикивала что-то, обращалась к осаждающим, она казалась Свободой Делакруа на баррикаде, самой Революцией с молодой грудью, Революцией, которая поёт и гремит; а рядом смеющийся мальчик с ружьём в руках. Одна только Ася упорно не хотела её покидать; но она нетерпеливо ждала конца и в сердце своём твердила:
«Торопись же!»
Губы умирающей слабо шевелились, и ей казалось, что она говорит (ни одного звука не было слышно):
— Тороплюсь. Но старые мои ноги не могут двигаться быстро. Не жди меня! Иди, дочка, иди!
Усталой рукой отстраняла Ася нечистые мысли. Ей хотелось, несмотря на огромное утомление, провести всю ночь подле Аннеты; она заставила Жорж и Ваню лечь, осталась наедине с умирающей. Один бог знал, как нежно и страстно была она привязана к Аннете. Только Аннету любила Ася, недолюбливавшая женщин вообще. Любила в Аннете Марка. Любила в Аннете мать — больше, чем собственную мать по крови и плоти. Любила в Аннете друга, любила ту, что доверилась ей, ту, что вручила ей, чужеземке, бездомной, ей, отверженной, самое бесценное своё достояние — своего Марка и драгоценную близость с Марком; ту, что верила в неё, в Асю, больше, чем сама Ася когда-либо верила в себя; ту, что дважды помогла ей подняться, обтерев грязь с её ног; ту, что спасла её. И вполне возможно, что она любила Аннету даже больше Марка, а в Марке больше всего любила Аннету. Оба — мать и сын — сейчас, в эти минуты, слились в одно, и Ася уже больше не различала границ, припав к смоченному предсмертным потом лбу Аннеты; обоих сжимала она в неистовых своих объятиях. Но в тот же миг враждебное чувство шевельнулось в ней. Ася почувствовала какое-то леденящее равнодушие. Разжав руки, она бессильно опустилась на стул возле кровати. Она устала, надорвалась, израсходовала в эти дни и бессонные ночи всю свою энергию. Любовь, сочувствие ушли куда-то. Её тянуло к берегу живых с его заботами, и от них-то отвлекла её — отвлекла на слишком долгий срок — эта умирающая женщина; Ася вдруг вспомнила, что, прилетев сюда, она рискует, и риск этот возрастает с каждым часом, проведённым в медонском домике; недобрым взглядом оглядела она отёчное лицо, покоившееся (боровшееся!) на груде подушек, она старалась исчислить количество отпущенных Аннете часов и думала:
«Так или иначе, ей конец. Так пусть же поторопится!»
Повинуясь жестокой неосознанной неприязни, Ася взяла в руки какую-то книгу, которая своей грубостью порывала последнее общение с умирающей. Но пробежала всего две-три страницы; фразы застревали у неё в глотке, она сердито отплюнулась. С чувством отвращения закрыла она книгу. Увидев вновь лик агонии, Ася ужаснулась самой себе и преступности своей мысли. Она бросилась на колени и, заливаясь слезами, стала целовать свесившуюся с постели руку со вздувшимися венами… Что она наделала! (Ведь перед лицом смерти мысль то же действие.) Вместо того чтобы стать рядом с Аннетой в последнем бою, она своей рукой убивала самое любимое существо. И Ася простонала:
— Мать! Ведь это не я! Прости, прости! Освободи меня!
Однако лицо Аннеты было по-прежнему бесстрастно далёким. Умирающая всё понимала, но не испытывала ни муки, ни негодования. Всё это уже не касалось её. Она была одна… Вокруг её смертного одра разверзалась бездна мира; тяжёлые клубы дыма подымались отовсюду; везде войны и Революция; в Европе, в Азии человечество пылало как костёр, занявшийся сразу со всех сторон. Даже сами небеса прикрыло огромным щитом самолётов, которые обрушивались на задыхающиеся города. Где же убежище, если не там, за окном смерти? Самые любимые души покидали её, и теперь уже ничто не спасало от этого удушья в одиночестве… Но, видно, вопреки общему мнению, одиночество агонии — это не только непреодолимая разобщённость тех, кто живёт, и тех, кто умирает. Сущность, тайна одиночества состоит в отходе от самой себя, что и совершается в недрах того, кто умирает. В Аннете уже не было больше Аннеты. Та, что угасала на подушках, — была одинока. Другая, двойник её, удалилась. Готовилась к переезду. И готовы были к переезду клубы дыма, весь этот шум, крики, всё это брожение, вся эта сумятица толп и страстей, сама битва… Развалин дома уже коснулась стопа безмятежного мира. Тело напряглось в чаянии этого освежающего прикосновения.