В 1920-х годах и Кржижановский, и Булгаков участвовали в «Никитинских субботниках», московском литературном кружке и издательстве, которыми руководила Евдоксия Никитина и которые предоставляли писателям-«экспериментаторам» трибуну для публичных чтений[387]. В их биографиях удивительно много общего. Как и Булгаков, Кржижановский не был коренным москвичом и происходил из подозрительной социальной среды (поляк, хотя и не монархист). Он бежал из истерзанного войной родного Киева, связал свою жизнь в столице с театрами, навлек на себя неприятности со стороны цензуры, культивировал готическое и фантастическое в качестве равноправной альтернативы реальности, попал в зависимость от алкоголя (Булгаков – от морфия) и умер, не успев опубликовать свое лучшее сочинение (тоже художественную прозу). По словам Вадима Перельмутера, в 1920-х годах Кржижановский был более известен, чем Булгаков. Попав под официальный запрет в начале 1930-х годов, оба писателя обратились к театру, чтобы не исчезнуть из сферы культуры. Булгаков, благодаря непредвиденному вмешательству Сталина и Горького, стал важной силой в закулисной жизни московских драматических и оперных театров, даже несмотря на то, что его собственные пьесы уродовались купюрами или исключались из репертуара. Кржижановский, не имевший влиятельных покровителей, при всякой возможности брался за работу в театрах и кино, зарабатывая себе скромную репутацию публицистикой и чтением своих прозаических повестей, которое превращал, по сути, в моноспектакль[388]. (В переведенном для этого тома кратком эссе 1937 года, посвященном пушкинскому «Борису Годунову», Кржижановский отводит значительное место публичным чтениям Пушкиным его пьесы в 1825 и 1826 годах, также проходившим под надзором полиции[389].) В конце 1930-х годов умирающий, уже ослепший Булгаков надиктовывал своей жене заключительные главы «Мастера и Маргариты». Кржижановский дожил до 1950 года, постепенно утрачивая дееспособность из-за алкоголизма. Перед смертью он превратился в совершенного инвалида: инсульт вызвал у него алексию – состояние, когда человек может писать, но не воспринимает написанный текст.
1936 год оказался для Кржижановского поворотным. Немногочисленные контракты, заключенные в 1930-х годах и по большей части оставшиеся невыполненными, спасали его имя от забвения и обеспечивали ему минимальный доход, но его авторство – сценария анимационно-игрового фильма Александра Птушко «Новый Гулливер», радиопостановки толстовского «Хаджи-Мурата», пьесы о Фальстафе по мотивам «Генриха IV», «Генриха V» и «Виндзорских насмешниц» Шекспира, трехактной пьесы, шедшей под названием «Щель», – зачастую не указывалось. Он пробовал писать одноактные пьесы, исторические драмы и патриотические либретто; в 1942 году работавший в Московской консерватории композитор Сергей Василенко положил на музыку его либретто «Суворов», и эта опера с успехом шла в самые мрачные годы Второй мировой войны[390]. В начале 1930-х годов в печать попали тонкие очерки Кржижановского о Шекспире и Бернарде Шоу, и его пригласили принять участие в работе над новым томом переводов Шекспира [Emerson 2014]. Безусловно, кое-что из комментария к драмам, вошедшим в этот том, было известно избранному кругу советских читателей. Однако Кржижановский (который был слишком беден, чтобы покупать книги, и почти не имел личных вещей) никогда не претендовал на статус театроведа, литературоведа или шекспироведа. Он подходил к текстам Пушкина, Шекспира и Шоу скорее как творчески мыслящий художник и театральный философ, чем как исследователь, имеющий возможность опереться на коллег, академические курсы, критику других специалистов и материалы библиотек. Авторы комментариев к текстам Кржижановского указывают на допущенные им многочисленные неточности и несовершенство исследовательского подхода. Подобное «дилетантство» отчасти плод его безвестности. Возможно, то, что он не был фигурой первого плана, спасло ему жизнь. Если не считать крохотной, но таившей в себе угрозу критической статьи по поводу юмористического фельетона в духе Козьмы Пруткова, которая была опубликована в «Правде» в 1935 году и заставила Кржижановского в приступе страха прятать рукописи, внимание к его творчеству было не настолько велико, чтобы он удостоился поправок, рецензий, особого наблюдения, позора, ареста или расстрела. Однако начиная с 1937 года, за исключением кратковременного всплеска энергии и чувства сопричастности, последовавшего за немецким вторжением, он стал прилагать меньше усилий, меньше писать, меньше надеяться.