Шествие остановилось на самом возвышенном месте. Зурначи мягко, отрешенно, почти потусторонне выводили песню «Прости-прощай, гей Аштарак», а гроб, по обычаю, несколько раз повернули, чтобы бабушка в последний раз глянула на село, память о котором, длиною в целый век, она уносит с собой. Я вдруг попытался представить, как бабушка чуть погодя свидится с моим старшим братом, и с моим дядей, и с художником Того, и с моим первым учителем Мнацаканом Тамазяном. Они, наверно, расспрашивать станут — что, мол, там новенького на белом свете, — и обо мне, конечно, спросят…
По небу поползли тучи, и зурначи подсократили «Прости-прощай», ведь они всего лишь играли, не пели, а слова каждый мысленно сам добавлял — только вот их-то никто из нас толком уже и не помнил…
А все-таки зря обрядили бабушку во все новое. Как-то она при мне столько всякой всячины достала из своих тайников — из карманов старого платья: письмо моего дяди, написанное в тысяча девятьсот сорок втором году, и мамину свадебную фату («Ох, уж и рада-то я была…»), и перо, которым писал я, первоклашка (я подсунул его под девчонку, соседку по парте, она накололась — мама в Ереване в это время была, вызвали в качестве родительницы бабушку и предъявили перо как вещественное доказательство), и открытку с видом Черного моря, ну и, конечно портрет Комитаса. У этого портрета своя история. Как-то, было это много лет назад, я заметил, что бабушка подложила в тапки какие-то бумаги — погода стояла дождливая, ноги у нее стыли. И обнаружил, что на одной картонке изображен Комитас. «Это Комитас», — говорю бабушке. А она не верит: архимандрит, одетый в мирское, был снят в саду с кистью винограда в руке. Я настоял, чтоб она всмотрелась пристальней, даже свет включил, хотя дело было днем. Бабушка поднесла карточку к глазам, долго вглядывалась — и да, узнала Комитаса. Поцеловала карточку и осторожненько, чтоб не измять, опустила ее в нагрудный карман. Каждый раз, когда я бывал в селе, она доставала портрет из кармана, показывала мне, целовала и прятала обратно.
Теперь, наверно, и карточку, и мое перо выкинули куда-нибудь. А мне бы хотелось, чтобы бабушка унесла этот портрет с собой.
На моем письменном столе стоит небольшой магнитофон, в котором хранятся бабушкины песни. Я записал их однажды вечером, когда мы пили на балконе чай. Она спела «Братец-охотник», «Журавль», «Все умолкло»…
Умолкло…
«Все умолкло, тучи небо затянули…» Она пела эту песню, как марш. Может, не так она поется. А может, именно так — не знаю. Стоит нажать на кнопку, и бабушка запоет. Но я не нажимаю — неужели остались от бабушки только эти песни?..
…Потом, когда мы засыпали ее землей, земля была влажна от дождя и пыли не было. Мне стало казаться, что мы простые аштаракские садоводы и закапываем на зиму виноградную лозу, поскольку пришла пора. И еще показалось: открой бабушка в это мгновение глаза, она совсем бы не удивилась — мол, чем это вы тут заняты? — ведь она уже давно готовилась уйти в землю. На белом свете ей стало зябко — так зябнут виноградные лозы, когда с четырхглавого Арагаца спускаются в долину холода…
Будущей весной бог весть в который раз откопают лозы, и в их жилах забурлят соки нового урожая, а вот бабушка… Хочу нажать магнитофонную кнопку, чтобы хоть бабушкин голос высвободить из плена земли, но тут — как закричала Лилит. Она широко распахнула свои черные глазенки и пищит, а слез нет. Видно, проголодалась. «Потерпи, бабушка, — сейчас мама придет», — говорю ей серьезно и громко. И, кажется, она понимает меня, потому что вдруг замолкает и удивленно таращится.
Уходят бабушки, исчезают, догорают, подобно свече, а с их уходом мы лишаемся сказок, становимся как-то резче и сразу взрослеем…
Куда же ты ушла, бабушка?..
В деревянной кроватке мирно посапывает Лилит, бабушка которой — моя мать.
А чьей бабушкой станет Лилит?
ПЕТУШИНЫЙ КАМЕНЬ
«Перч Прошян был такой, как вы, когда Хачатур Абовян, великий армянский просветитель, приехал погостить в наше село. Абовян побывал и в школе, где учился будущий писатель. Школа находилась во дворе церкви Маринэ, отсюда не видно. А потом великий просветитель в окружении ребят пришел на берег Ка-саха — вот сюда. И ему очень понравился наш Петушиный камень. Настоящий монумент, сказал Абовян. Вон он, Петушиный камень».
Речь эта звучала примерно так — точнее не припомнить, мне было в то время восемь лет. А произносила ее моя первая учительница тикин Шушаник. Мы же переминались с ноги на ногу на прибрежном песке, как новорожденные телята, и со жгучей завистью глядели на бултыхавшихся в воде и возлежавших на горячих, разогретых солнцем камнях мальчишек постарше. «Запомните, ребята, — так, по-видимому, говорила тикин Шушаник, — песок, на котором вы сейчас стоите, не простой песок. Сто лет назад на нем грелся, искупавшись в реке, великий просветитель…»