Все эти годы я боялся писать об отце — не хотелось его придумывать. Мне нужно, чтобы отец жил во мне естественно, как жемчужина в раковине, как скорбь в материнском сердце. И чтобы воспоминание о нем было таким же естественным, как желание глотнуть воды, таким же непроизвольным, как кашель…
Отец…
Он любил сажать меня на плечи — это первое мое воспоминание о нем. С высоты его плеч и открыл я для себя мир. А еще раньше, когда было мне всего месяца два, я захворал «синим кашлем», коклюшем, и чуть было не отправился на тот свет. Отец единственный верил, что я выживу. Этого я, понятное дело, помнить не могу — мне рассказывали. «Ты душу дитячью воротить хочешь, — попрекали отца старухи. — Лучше б не Сажумяна звал, а батюшку». Однако отец таки вызвал Сажумяна, нашего сельского врача, и часами — да какой там, сутками! — баюкал меня на руках, пока не отступил кашель и не сошла синюшность с лица. (А ведь красиво звучит — «синий кашель»…)
Глаза у моего отца были голубые. Словно два осколочка неба опустились ему под брови и решили (так уж сами и решили?) больше не возвращаться ввысь…
— А какие были глаза у деда Партева? — вдруг задаю вопрос, и мне тут же становится неловко.
— Зеленоватые, — ничуть не удивляется друг.
— И добрые, — обрадовался я, отыскав нужное слово. — Как могли остаться такими добрыми глаза у кузнеца — ведь он сорок лет на огонь глядел? — В самом деле, ведь у доброты есть свой особенный цвет? — Целых сорок лет…
— Так ведь и огонь не злой, — говорит мой друг.
— Смотря какой огонь, — отзываюсь я. — Закурим?
— Я при отце не курю, — говорит друг.
И нет в этом ни рисовки, ни сентиментального поигрывания словесами. Он знает, что отец, лежащий чуть поодаль на кровати, уже не проснется. Но мертвый отец ведь отец вдвойне.
Отец не курил.
А может, курил?
Ярче всего врезалось в память, что отец нас никогда не бил. Ни братьев, ни сестру, ни тем паче меня. Когда, бывало, напроказим, отец просто на нас обижался — именно обижался, да так по-детски, как может обижаться мальчишка на своих ровесников. Я вспоминаю об этом с несказанной печалью — обида отца была для меня величайшим наказанием.
Уста Партев вплоть до вчерашнего дня поучал своего сорокасемилетнего сына, советы давал, а тот отчитывался перед отцом во всем, в любой мелочи, хоть и был историком, а отец — кузнецом.
Комната и коридор наполняются народом, да и кухня битком набита — сидят, стоят, прислонившись к стене. Пришло и несколько мужчин в летах — товарищи уста Партева. Всего неделю назад играли они с ним в нарды[55]
, а вот сейчас… Они говорят о том, что было в двадцатых годах, как будто это произошло накануне. Завтра в тетради жизни они поставят крестик в клеточку с именем уста Партева, как раньше ставили в другие клеточки других приятелей. Так и будет заполняться крестиками жизнь-тетрадь, пока не уйдет последний, кто еще может вспоминать ушедших…Среди собравшихся преобладает молодежь — это товарищи сыновей и внуков уста Партева. Кузнец впервые лежит при таком скоплении народа, не подымается навстречу гостям, словно утомившись за восемьдесят два года жизни. Скоро принесут гроб, облачат усопшего в лучшую одежду, мы поднимем его с кровати, с превеликой осторожностью положим в гроб, и окажется, что он тесноват кузнецу. А потом — при жизни уста Партева сделать это никому не приходило в голову — одарим усопшего цветами, укроем ими его ноги, грудь…
— Сосед позвонил, когда я уже спать ложился. Прибегаю — он еще дышит, — уже в третий раз рассказывает Армен, но я пристально на него смотрю. — Он что-то сказал, да я не разобрал…
— Ничего, — говорю, — за сорок семь лет ты много его слышал. Последние слова ничего ни убавят, ни прибавят, — и вдруг обрываю себя, не хочется жаловаться — мол, я не помню ни одного отцовского слова и не видел, как отец закрыл глаза…
Отец иногда читал мне стихи. Знал их много и читал на память. Когда я подрос, мать сказала мне, что отец окончил «гараско», а став еще постарше, я догадался, что это русское слово «городское» — отец окончил городское училище в Александрополе. Образование по тем временам серьезное. Товарищи отца по училищу сделались интеллигентами — учителя, юристы, один впоследствии перевел книги Жюля Верна. Отец же вернулся в село, к своим виноградникам. «Будь у вашего отца мозги, — по сей день сетует мать, — умей он жить, он бы в эдакую дыру не воротился. — «Дыра» — наше село. — С его-то головой, с его ученостью, да вцепиться в клочок земли!» (Мать вечно забывает, что, если бы отец остался в городе, он не встретился бы с ней, а нас бы не было вовсе на белом свете…)