Цепь не прервется на нас, и от каждого зависит, чтобы не закрылась раковина, а тайна живущей в ней жемчужины передавалась из поколения в поколение, из века в век.
РАССКАЗЫ
В ПУТИ
Шли всю ночь. Шагавший впереди был мал ростом и слегка сутул. На лице его единственно живыми казались синие глаза, остальное было сплошь серым от дорожной пыли, от забот и усталости. Тонкие, почти женские губы плотно сжаты, между бровями залегла, словно рубец, морщина. Ноги с трудом удерживали равновесие. Казалось, еще один шаг — и они откажутся повиноваться хозяину. Так казалось. Но человек все шел и шел, не разбирая дороги. Нужно было идти…
Тот, кто двигался следом, был худощав и высок. На ходу он тянул какую-то песню. Уже двадцать пятый километр все ту же песню. Неужели дорога не казалась ему от этого длиннее? Кто знает… Ведь песня всегда — это переложенное на звуки человеческое раздумье. А его песня, эта монотонная мелодия без слов, лучше всего выражала безнадежность пути, в который пустились они, полуголодные, не ведая, куда он их приведет.
Вдруг песня оборвалась. Это означало привал.
Шедший первым сел сразу же, не сделав больше ни полшага. Немного погодя рядом растянулся и Высокий. Вдалеке можно было различить какое-то темное пятно. То был третий.
— Устал, не выдержит, — сказал Синеглазый.
— Гм, — неопределенно хмыкнул Высокий. Отрезав третий ломоть хлеба потолще, он отложил его в сторону.
…Когда они сбились с пути и окончательно потеряли след своей геологической экспедиции, Высокий предложил объединить остатки съестных припасов и делить их поровну между всеми. Каждый выложил все, что имел, на траву. У третьего оказалось лишь несколько кусков сахару. Пряча взгляд, он сказал, что колбаса протухла и он ее выбросил, а хлеб давно уже кончился.
И вот, имея всего два с половиной килограмма хлеба, шестьсот граммов колбасы и восемьсот граммов сахару, начали они свой трудный путь по этому ужасному ущелью, у которого не было, казалось, ни конца, ни начала. Надо было снова найти товарищей. А для этого надо и выжить…
— Идем уже всю ночь, и сколько еще придется идти, не знаю, — проговорил Синеглазый, высказав то, о чем думали и двое других.
Подоспел, запыхавшись, третий и тут же повалился на землю.
— Сил нет больше, — протянул он, вялым движением беря предложенный Высоким кусок хлеба. — Спасибо…
Простая широкополая шляпа сидела глубоко на его голове, и нельзя было разглядеть ни глаз его, ни лба. В бледном молочном тумане, разлитом луной, виднелись одни только челюсти, они сжимались и разжимались с неприятным чавканьем. Казалось, он играет на сцене роль голодного человека. Играет впервые и поэтому слишком утрированно и неумело…
Они едва задремали, а Высокий уже поднялся на ноги.
— Осталось на каждого по куску хлеба, — спокойно сообщил он и пошел вперед.
И снова потянулась тоскливая дорога, будто начала разматываться нить огромного клубка, тонкая, серая и бесконечно длинная…
Чавкун опять брел в хвосте, даже не пытаясь подтянуться к товарищам. Ступал он тяжело, будто ноги налиты свинцом, понурив голову и глубоко упрятав руки в карманы. Как только Высокий и Синеглазый скрылись за холмом, руки его выскользнули из карманов. В одной из них был кусок хлеба, в другой — колбаса. В мгновенье ока челюсти его сжевали все до крошки. Потом появились еще два куска… Но в эту минуту голос Высокого прорезал ночную тишину:
— Э-эй! Где ты?
Руки поспешно нырнули в карманы, распрямившаяся было спина вновь согнулась, шляпа скользнула на квадрат лба.
— Иду, невмоготу мне, — протянул он.
Из-за скал появился Высокий.
— Держись за меня, — сказал он и, не дожидаясь, сам подхватил его под руку.
Пошли вперед, догнали Синеглазого.
— Ничего, держись, — промолвил тот, устремив свои ясные глаза на товарища. — Доберемся как-нибудь…
Чавкун шагал расслабленно и вяло, еле волоча ноги, временами тяжко вздыхал, жалуясь на сердце.
И так час, другой, третий…
— Привал, — проговорил Высокий.
Поделили последний хлеб.
Поели, вздремнули — и снова змеей извивается перед ними дорога. Высокий затянул свою песню.
Час, другой, третий…
А большака все нет, будто его и сроду не бывало. Ущелье, казалось, растворилось в молочном утреннем тумане — оторвалась длинная полоска неба и прикрыла его. Слились воедино очертания деревьев и скал, трав и цветов. В десяти — пятнадцати шагах ничего нельзя разглядеть.
Равнодушно и тупо голод сжимал их глотки мертвой хваткой.
Двое шагали в полном молчании. Казалось, они не видят в этом ничего из ряда вон выходящего, казалось, в эту минуту они способны думать обо всем, кроме хлеба. Но Чавкун поминутно вздыхал. Голод еще не вонзил в него свой когти, и он стонал:
— Ох, и чем это кончится? Не могу я больше…
Словно невзначай, встретились взгляды Синеглазого и Высокого и обратились на стонавшего. Спокойно высвободив правую руку, поддерживавшую Чавкуиа, Высокий стал рыться в карманах. Наконец он выпростал руку, в ней был кусок хлеба с колбасой.
— Возьми, — протянул он Чавкуну, — ешь…