Солдат наклонился к роднику, хотел заменить кувшин мальчика своим. Савва схватил его за руку, наверное, чтобы помешать, и вдруг солдат поднял ружье и проткнул мальчика штыком. Вот так просто воткнул в него блестящий штык. Мальчик упал, кровь смешалась с водой, струящейся по траве. Солдат отшвырнул ногой кувшин Саввы, кувшин ударился о камень, разбился. Потом солдат спокойно, словно ничего не произошло, подставил под струю свою посудину. В эту самую минуту к роднику подбежал сербский воин, он все видел издали. Посмотрел на умирающего мальчика и выпустил в солдата все пули из своего ружья.
С трагедии у Чукурского родника и началось очередное восстание сербов за свою честь и независимость. Борьба длилась около месяца и закончилась изгнанием врага.
Годы спустя возле этого родника воздвигли памятник, который сейчас оказался уже в центре Белграда — город вырос, над миром прокатилось с тех пор сто двадцать лет.
Вчера мне показали этот незамысловатый памятник, и сегодня в Крагуеваце, услышав в школе звонки, зовущие на большую перемену, я вдруг вспомнил маленького Савву, которого более ста двадцати лет назад, в 1862 году, в жаркий июньский день, просто так, за то, что он на пять минут раньше хотел наполнить водой свой кувшин, закололи штыком.
Когда родился фашизм, как выглядела его первая личина? Кто выстрелил первой фашистской пулей?
…А на зеленой лужайке, которая в эту минуту мне кажется классной комнатой без стен, без начала и конца, колокольчики уже умолкли.
Начался великий урок истории.
Учительница-сербка вполголоса переводит мне, она тоже взволнована, а моя рука быстро наносит на бумагу заметки. Звонкий детский голос не столько спрашивает, сколько утверждает:
«Те, кто лежат сейчас здесь, под землей, стали бы взрослыми. Разве не были бы они врачами, строителями, учителями?»
«Были бы», — отвечают тысячи голосов.
«Они были бы веселыми, сильными, остроумными, грустными, смелыми?..»
«Да».
«Высокими, худыми, широкоплечими, крупнотелы-ми?»
«Да».
«Отцами, дядями?»
«Были бы».
«Были бы, — грустно звенит тоненький детский голосок, — но они вошли с последнего своего урока истории в историю, чтобы остаться там навеки».
Я осматриваюсь, вижу людское море, страдающее, вспоминающее и плачущее тысячами глаз. Здесь ведь родные, близкие, друзья погибших. Откуда-то доносится: «Воды, воды!» Какая-то женщина упала в обморок: чья-то мать, чья-то сестра…
…Другой детский голосок продолжает великий урок.
«Каждой весной с синим небом и травой возвращается любовь. А ваша любовь уже не вернется. Увы, мы ничем не можем помочь вам.
В груди нашего города — пуля, и ни один хирург не может ее извлечь…»
В ответ раздается голос, состоящий из тысячи других.
«Любовь умирает, но мечта о свободе остается».
«История поставит вам отлично по поведению, озорные, добрые, печальные, умные ребята. Всем».
«Поставит, поставит всем отлично», — гремит хор.
Напротив меня в кресле немецкий писатель. Из Западной Германии, кажется из Мюнхена. Вчера он выступал. Утром я усомнился: приедет ли в Крагуевац? Приехал. Сейчас сидит неподвижно, его голубые глаза из-под толстых стекол глядят смущенно. (Спустя какое-то время, когда мы соберемся у писателей Крагуеваца, именно тот, в очках, скажет: у фашизма нет родины, но каждый писатель и человек — наследник истории своего народа, даже самого мрачного периода этой истории. Я склоняю голову перед вашим горем, перед трагедией Крагуеваца).
Мальчик у микрофона обращается к своему другу, к своему сверстнику, если только вычесть разделяющие их 33 года:
Я вздрагиваю от этой наивно-реалистической картины — «единственные облака твоего неба — белые корни деревьев». Ведь если они под землей, но «живут», значит, их небо — это земля, где тянутся-плывут белые корни деревьев — облака. Мне внезапно хочется поверить в сказку о загробной жизни.