Я накручиваю себя. По поводу рецидива, конечно. Риск есть. А еще меня беспокоит эта усталость и то, что нужные слова не находятся так легко, как раньше. А еще я стала забывать имена.
Какое облегчение попасть к психологу Виктории. Я знаю, что нам нужно будет встретиться четыре или пять раз. Сначала кажется, этого слишком мало, но, возможно, эффекта хватит надолго. В глубине души я надеюсь, что Виктория не знает, что я писатель и психолог, или, по крайней мере, ее не особенно волнует этот факт. Да, в основном меня смущают мое образование психотерапевта и диплом психолога – но в результате все проходит хорошо. Виктория прекрасна. Она почти сразу спрашивает, часто ли я думаю о рецидивах, о смерти. О, она все знает! Понимает.
У Виктории я плачу, оплакиваю все на свете. Папу, Молиден. Плачу из-за невыносимого страха умереть и оставить детей без матери. Плачу и по своей утраченной груди – но это приходит позднее. Виктория говорит, что хуже всего биологический страх смерти. Вероятно, это заложено в генах – мы не должны умирать, пока дети не вырастут и не смогут справляться сами. Так устроена природа, мы заботимся о детях, пока они не станут взрослыми и самостоятельными, а если эта программа под угрозой, возникает животный страх. Самый жуткий. Да, да, да! Именно так я это ощущала. И ощущаю до сих пор! Я рассказываю о скорби и злости, о глубоком разочаровании, о том, что меня не понимают. Люди говорят, что все испытывают одно и то же, потому что все мы умрем. Виктория качает головой. Объясняет. «Вы остались без защиты. Когда вам рассказывают о болезнях других, боль проникает прямо в сердце. Вы не можете утешать и успокаивать себя, говоря “ну, со мной такое вряд ли случится”. Потому что с вами это уже случилось». Когда у нас есть защита, мы переживаем, сочувствуем, ощущаем минутную тревогу, но тут же утешаем себя – если оценивать риск в процентах, меня это, скорее всего, не коснется.
Я не хочу писать, но должна объясниться.
Как я встретилась с С. в конце апреля. Мы собирались выпить по бокалу. Я не уверена, стоит ли употреблять алкоголь, очень боюсь, вдруг спиртное повышает риск рецидива, но бокал белого вина – это, наверное, нестрашно. Или все-таки страшно?..Первой ошибкой стало то, что я сняла парик. Матс помог подстричь машинкой мой непослушный ежик, получился ровный и густой ковер из волос – правда, чрезвычайно короткий. Всего несколько миллиметров. Идя через Васастан в бар прохладным апрельским вечером, я чувствую себя беззащитной. Мне кажется, что все сразу видят мой рак. Голова мерзнет. Пытаюсь считать реакцию С., угадать, что она думает. Она не находит мою прическу красивой, и это действительно некрасиво, волосы еще слишком короткие, а в сочетании с нарисованными бровями и размазанной подводкой – вообще ужас.
Мы беседуем, и через какое-то время С. говорит: «Не знаю, стоит ли рассказывать, я только что была на похоронах коллеги, она нашего возраста, умерла от рака груди». После химиотерапии у нее случился рецидив, но даже когда ей было совсем плохо, она все равно хотела увидеться с С. Рак уже распространился по всему телу, и за ней ухаживали дома.
Я падаю. Лечу сквозь страх смерти и никак не могу приземлиться. Так и вижу перед собой ее, ее детей и мужа на похоронах. Гроб, розы. Каждой клеточкой своего тела ощущаю, каково это, когда затронуты легкие, печень и кости. Ей никто не дал десяти лет с распространенным раком, все произошло так быстро.
Я хочу спросить обо всем сразу и вместе с тем ничего не хочу знать о том, как у нее протекала болезнь, были ли затронуты лимфоузлы в первый раз, удалось ли победить опухоль цитостатиками, я совершенно к этому не готова, мучаюсь весь вечер, в животе словно саднящая рана. Наверное, С. просто хотела рассказать, как много она значила для коллеги и как помогла ей. Пока я проходила лечение, мы не виделись, но пару раз обменивались электронными письмами, при этом у меня нет ощущения, что С. предала меня. Возможно, некоторым в период болезни необходимо общение по полной программе, мне же едва хватало сил на семью. Я не сидела одна целыми днями, занималась работой и бытом.* * *