Всей душой вижу, что земли эти чужие, азиатские. Не проглотить мне этого песка в лицо на перекрестках, хакасского дождика, как здесь говорят, жесткой земли без снега.
Тобольск. В таком городе уже когда-то была. Это мое. Вот где я вывелась. Ирбит такой был. Теперь уж знаю. Оказывается — ни один город мне не нравился — Минусинск, Красноярск, Дивногорск, Омск — вот наконец настоящий город — коли уж вывелась в таком — ничего не поделаешь.
Архив напротив тюрьмы.
Видела, как кровати с панцирными сетками везли и каждый день возят туши мяса.
Иногда они воют. Подсаживают друг друга, высовываются в форточки и кричат.
Утром в архиве. Холодная лестница и коридор, большая комната, ведро с холодной водой на табурете, мраморный умывальник с серебряным рукомойником.
Морозное окошко во двор кремлевских белых строений.
Спокойное неторопливое утро. Все ушли. Листы с именами: Якушкин, Штейнгель, Анненков, Муравьев, Фонвизин.
По коридору будто кто-то прошел. Остановился у двери. Вдруг меня тут запрут.
Открылась дверь, и вошел дворовый пес. Остановился у порога, следя за мной. На подманивания почти не отвечал. Нашла сначала булку, потом авиаконфетку. Подошел, схрупал леденец, полакал из ведра и заснул на крашеном, в широких чистых половицах полу.
Так мы сидели, я прочитала про устройство эшафотов и позорных столбов, о наблюдении за наложением клейм и полицейских надзорах.
Ялуторовский городничий пропил клейма с буквой «Б», присылали заплечных дел мастера.
Если бы день всегда так мог идеально неподвижно перетекать.
Что может быть лучше дневной комнаты именно в четыре часа.
Окошки на Иртыш, за рекой — равнина — заливные луга, татарские деревни. Видно, как по замерзшей реке едут на санях, идут пешком. Бугор, на котором стоит тобольский кремль, продолжается и здесь и идет, как мне сказали, до Китая.
Вот я сижу дома, четыре часа. Наверху играют на флейте гаммы — или я только угадываю, может быть, только что перестали. Снег идет или только что прошел. Свет не горит, и некоторые бы уже зажгли. Я поработала или еще только сяду, пришла с мороза, подогрела супу, съела и начну или я уже закончила, сейчас перечитываю.
Может, я только проснулась — тогда напьюсь чаю и сяду.
Сяду или встану — вот и вся игра.
Сесть — со свежей головой, встать с полным листом.
Итак — четыре часа зимнего дня. Тропинка перед монастырской стеной, в стене окошки...
В Тобольске перед сном походила по улицам. Базарная площадь, ни живой души нигде. Улицы, дворы, склады, метель, сугробы. Мороз двадцать, а думала, не больше пяти. Одиннадцатый час ночи.
Замки, разоренная под гараж церковь, поземка. В посаде, куда не ступала нога... лишь вьюги, да ворожеи, да ночь...
Бродила по улицам Ельца. Нашла гимназию, где учился Пришвин и преподавал Вас.Вас. Розанов, Пришвин бежал в Азию, а попал в гимназию: налево острог, направо Собор (легкое дыхание — и тот самый острог, из окон которого глядели на маленького Бунина арестанты).
Под вечер забрела на какую-то улицу, а в руке держала «Жизнь Арсеньева» и все посматривала туда. И тут меня спросили, а кого вы ищите, и я брякнула — Бякиных — все у меня в голове этот первый вечер маленького гимназиста в чужом городе в чужой семье сурового мещанина (как строго он посмотрел сквозь железные очки и сказал: «У нас, барин, разносолов нету»),
Я растерялась, надо же что-то отвечать, и брякнула: Бякиных!
А Бякины здесь, на этой улице, и повели к Бякиным (но те Бякины жили на главной — торговой улице, а эти где...).
— Да, — сказал хозяин, — у моего деда был дом на Торговой улице. Да, его звали... Он был крупчатник. Да, он рубил рубец. Да, он строгий был.
И этот, немолодой хозяин, с бледным, каким-то изможденным лицом в круглых металлических очках мастерового...
«Охранная грамота. Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновение, и лучшие произведения мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рождении».
В начале семидесятых годов я вдруг принялась описывать какую-то несуществующую войну, на которую послала свою не очень задумывающуюся, куда и зачем она едет, героиню.
В 1974 году мне довелось выступить с чтением глав из повести в одном ленинградском издательстве. Две старые глуховатые учительницы в первом ряду переспрашивали друг у друга: «Что случилось? Что сказали по радио?» Их успокоили, никакой войны нет.
В 1979 году наши войска оказались в Южном Туркестане.
Иногда мне кажется, что Татьяна Левина существовала и непременно мы узнаем новые подробности ее жизни и гибели.
Музей открыли, ворона зарубили топором, тридцать котов были казнены электрическим током, старуха умерла, последний кот, помилованный, сидел у нее на груди. Не доверяя обычной ксерокопии, вошли в переговоры с уголовником, искусно подделывающим чужие автографы, дьявольский навык нечистого на руку обернулся для него экземой, Жопа привела свою дочку, а я еще семь лет любовалась альбиносами, пока не прошло и это. Да лучше бы я все это время провела в тюрьме — было б за что.
Знала бы точно — это была тюрьма.
А теперь — кто поверит.
Что это было — кто знает, что было.