Умеешь не горячиться, прошла полный курс натаски, обладаешь верхним чутьем — получай диплом, и вообще бывалые эксперты подберут по старинным родословным книгам тебе пару; а погорячилась, погналась за первой попавшейся птичкой или, что хуже, сорвалась со стойки или замяла не вовремя — снимут с поля, да и ступай домой, превращайся в комнатную собачку и жениха не получишь.
Впрочем, однажды я своими глазами видела, как людской поток был остановлен и повернут в другую сторону — и только силой литературного имени.
Произошло это в мае 1997 года в Петербурге, когда открывался памятник Достоевскому.
Здесь имя Достоевского повернуло вспять подземную людскую реку, когда устроители торжественной церемонии попросту закрыли выход из метро. И вот толпа, достигнув остановленного эскалатора, покорно и безропотно поворачивала обратно.
Когда пишешь, о читателе не думаешь. Но когда какой-нибудь абзац или страница особенно удались, думаешь о своих друзьях и о том времени, когда они смогут это прочитать.
Долгое время я была автором самиздата. Тогда мне казалось, что я знаю всех своих читателей, это почти как в гравюре — авторских оттисках.
Однажды я получила письмо из Лапландии, писала мне незнакомая студентка. Она спрашивала о «Путешествии в Кашгар», и среди других был вопрос о том, как я представляю себе своего идеального читателя. Если бы мне была дана возможность выбрать читателя повести/книги, кого бы я выбрала?
Я ответила, что моего читателя я представляю себе так: он живет где-то на Севере, за окном воет метель; он сидит не то у печки, не то у камина и читает мою книжку. Потом он ее откладывает, берет стакан, наливает водки или самогона, отхлебывает и снова берется за книжку.
Как я теперь понимаю, это был не столько сам читатель, сколько какие-то вымышленные обстоятельства чтения. И пускай этот идиотский сибарит возвращается в город и читает в метро все, что попадется.
Бывает, смотришь на какую-нибудь славную одноразовую ручку, которая уже не пишет, вертишь ее в руках, водишь по бумаге — она оставляет следы, как реакция пирке на коже (видишь — не больно), и похожа на новейшую машину (сочетание белого с массивным черным — стиль Адольф), — стояла в последнее время возле дома сотрудника американского консульства у пушкинского садика, — а потом, перед тем как выбросить, захочешь ее сломать, гнешь-гнешь, теперь она похожа на кривую чахлую березку с Ерохина болота, — но она снова пишет — жизненные соки в ней откуда-то появились, хотя до конца ее так и не выпрямили...
Подними подбородок, не опускай плечи — все это не для нас. Пока тебя не согнули — и писать не начнешь.
Чем я занимаюсь — охотой за подкрепляющими примерами: жемчужина, согнутая ручка, как будто бы высохшая, но вдруг с откуда ни возьмись соками, проза Л.Я.
Сорок пустопорожних, кривоватых, как тундровые березки, ручек, согнутых не то от чахлости, не то от северных ветров. Здесь и кочки, и клюковки кое-где, однобоко просыпанные, не предполагающие за собой крепеньких ниток, тут и оплывшие вмятины — не то сапоги, не то беспорядочные копыта — кто-то прошел, может, теперь, может, давно, а стрельба, конечно, само собой, ведь сегодня у нас не воскресенье, над этим безлюдным, глухим болотом никогда не прекращалась, а если и стихала, то ровно на один день, в воскресенье, и я даже думаю, что эти чахлые кривые сосенки или безобидные горькушки разом бы высохли, если бы наш знаменитый полигон Пугарево вдруг куда-нибудь бы перебазировался или вообще был бы упразднен.