Форма могла быть штапельной, сатиновой; пионерские галстуки — штапельные, сатиновые — цвет темный, линялый — или лучшие, самые дорогие — атласные, ярко-алые, особенно сияют — их не зовут селедкой, как штапельные, свекольные; обыкновенные черные передники — тоже неразличимая на первый взгляд градация, почему-то именно отличницы были в лучших передниках — шерстяных, с низко свисающими крылышками, зато двоечницы чаше довольствовались сатиновыми, без всяких излишеств и крылышек, отличался даже покрой этих изобретений педагогической мысли — наиболее аскетично были скроены сатиновые передники, зато шерстяные — круглый вырез, оставляющий закрытой грудь, волнистые крылышки, спускающиеся на предплечье.
Были у нас и нарукавники, потрясающее изобретение канцелярской мысли. Это все шло по линии бережного отношения к школе, одежде, школьным стенам и даже партам; например, у парт были крышки, по-видимому, первоначально их предполагалось откидывать, для того чтобы сесть за парту или встать с места. Сколько помню себя в начальной школе — нам все время напоминали, что нельзя открывать или закрывать крышки, нас учили жить в школе, как бы не касаясь парт, стен, окон, лестницы. Вставать надо было, делая шаг в сторону:
— Выйди из-за парты и ответь полным ответом.
Первый укол смены поколений, шум листвы младого племени — где-то в классе третьем, — когда вдруг в гардеробе наших начальных классов увидела вешалки новых первоклассников, после нас — и 1а, и бэ, и вэ, и гэ.
Такого у нас не было.
Сначала в нашем классе было сорок пять человек, и это был один первый класс в школе, расположенной в центре города.
Помню — сожаление, — что это уже не мы, что их, новеньких, вон сколько и больше никогда мы не будем самыми маленькими, самыми хорошенькими, самыми-самыми, на которых смотрит вся школа, и весь наш Басков, когда мы такие...следуем...
Начала читать книгу Г. Нейгауза о фортепьянной педагогике и увидела, что это прекрасная книга в традициях Томаса Манна, его же стиля и его же поколения, оказывается, по этой книге, была она у нас дома всегда, учили и меня музыке.
Помню один из уроков в первом классе музыкальной школы, когда Сарабанда Генделя была уже разобрана и текст был проигран.
Тогда Г., молодая бездетная женщина, дарившая своим младшим ученикам на каждый урок шоколадки, осторожно взяла мою руку и тихонько положила себе на колено.
— Это Сарабанда, — сказала она. — Это такой танец. Вот дамы в длинных платьях выходят и кланяются. А вот кавалеры в белых париках им отвечают. Надо играть вот так. Музыка сначала нежная, мягкая, а потом решительная, уверенная.
Кто ответит мне и как мне разобраться, почему, еще не дослушав, чувствуя забытую руку на колене учительницы, я постеснялась ее забрать, чтобы хоть чуть-чуть закрыть глаза, на которых проступили слезы жалости.
Мягко пропевает каждую фразу Г.:
— Вопрос — та-та-та-та-та, — сладко пела она, — та-та-та-та — ответ, — гудела другим голосом.
Ручка сжалась в кулачок, слезки текут по лицу.
— Пусти, — наконец говорит она, я встаю у рояля, она садится на мое место и играет, распевая во весь голос и подаваясь вперед на каждой педали.
Мне видны суконные прокладки, желтые струны и молоточки.
Появляется следующая ученица, по имени Нэтта.
Мы с Г. чуть-чуть заплаканные, Нэтта поглядывает на нас. Урок окончен.
— Сарабанду учить наизусть, — пишет Г. в дневник. — Разобрать этюд Черни, какой, я отметила.
— Хорошая у нее рука, и звук певучий, — говорили про меня, — однако ленива.
Интересно, как возникла во мне удивительная мечта о том, как в один прекрасный день, где-нибудь на генеральной репетиции или, лучше всего, на концерте я вдруг заиграю так, что все переглянутся и скажут: «Откуда? ведь она никогда так не играла и, говорят, вообще почти не занимается».
А я соберусь небывалым образом, позабуду про все и буду играть себе и играть.
Как могло возникнуть в восьмилетием ребенке романтическое представление о небывалом озарении — не пойму, но почва для честолюбия была в этом богатая.
Однако я ничего не делала, чтобы играть лучше всех. Малые результаты меня не радовали. Сыграть лучше зубрилы Нэтты я не стремилась. Мне сразу нужен был весь мир, а не похвалы отличнику.
На занятия музыки я шла с неохотой, потому что знала, что будут ругать за невыученный урок, а дома заниматься не любила и, если меня не заставляли, никогда сама за рояль не садилась.
Перед зимними каникулами, накануне полугодового отчетного концерта, к которому я была не готова, перебегая дорогу, я поскользнулась и упала прямо на руку. Ладонь между указательным и большим пальцами распухла и болела, о концерте не могло быть и речи.
Начались каникулы. Правда, обещанные за четвертную пятерку электрические лампочки на елку не были подарены, прошли каникулы, начались занятия, про музыку никто не вспоминал. Я тоже, Боже упаси, никогда об этом не спрашивала. Музыка сама собой отошла, я была счастлива. Не надо было ходить на хор, где чаще всего мне говорили: а Белла помолчит, — не надо было списывать диктовки на сольфеджио.