Читаем Одинокое письмо полностью

Ей никогда не приходилось смотреть на дерево — наравне с собой, всегда или снизу, или сверху, или издали. А здесь из окна, прямо посередине — положа руку на плечо — прекрасная пара — одного роста. Съежившиеся голуби, сидят один к одному на дереве, ночуют. Они тут постоянно жили, экономно втянувши головы в плечи, как дремлющие на вокзале несвежие люди.


Под окном у нее — отдельно взятая английская лужайка.

Летом на ней раскидывают парусину, кроят паруса матросики.

Выползает народишко из дворов-колодцев, выносит на первую траву младенцев, показывает ее щенкам и котятам.

Что такое действительно эти дворы-колодцы, думает Елица Олан, и как они получаются.

Вот ты входишь во двор, и оказывается, что в этом дворе есть еще точно такой же дом, как снаружи, окна его выходят только в глухой и закрытый двор, тесный и темный, без зелени, в его замкнутое пространство.

Если смотреть вниз, из этих окон, то получится как на картине Ван Гога — «Круг заключенных». А с улицы этот внутренный двор не виден.

Все у нас толкаются на улицах, тесно толпятся у касс, прижимаются друг к другу в транспорте не только по необходимости, но и от скученной жизни, привычки пробираться по узким квартирным коридорам, топтанья в тесных кухнях. В то же время все стесняются своих бедных, неблагообразных комнат, когда приходишь в такое жилище, всем неловко.

Интересно, есть ли теперь такие люди, которые давно не выбирались с нашего острова, ощущают ли они себя на острове. В центре большинство людей забыло, что море совсем рядом, стоит сесть на троллейбус — и через двадцать минут будешь в Гавани, у моря.

На окнах издалека видны красные герани — горят на всю Гавань.


Живет она на острове. До помойки у них идти дальше, чем до моря.

Но когда она выходит к морю, она думает, что раньше здесь было так же, как в Колежме на Белом море.

Вот река, разделяющаяся на рукава, вот то самое место, где река впадает в море.

Этот Гимн Великому городу можно легко отключить от пейзажа, еще легче разобрать никчемную гостиницу — чудо раннебрежневской архитектуры, пандусы. Гулять тут не принято, до моря — три шага, но все новые и новые глупости — отгораживают, хотят заслонить вид моря — стоянки, павильоны...

Но реку, течение ее не застроить. И каждый раз, когда она поднимается по эстакаде к причалу, откуда хорошо видны река, залив, а иногда и собор в Кронштадте, — она вспоминает Колежму.

Вот тут вместо этих указателей фарватера стояли березовые вешки, указывающие с моря вход в реку, вот тут стояли дома, причалы, сараи, вот оттуда рыбаки возвращались домой, вот тут сушились сети...


— С горы задуло, — сказал Гринька, — и поднял парус.

Когда Елица Олан идет по набережной и видит памятник Ломоносову, она думает о Колежме, о Мяг-острове, куда они плыли когда-то с Гринькой, теперь все зовут его Наумыч и он похож на Ломоносова.

В Москве он не бывал, только отправился однажды из своей поморской деревни в Сибирь, был он вздымщиком. Обходил свою делянку. Отаптывал глубокий снег вокруг очередной сосны. Острым ножом, закрепленным на длинном шесте, делал глубокие надрезы на стволе, все равно что рыбу шкерил. Походил зиму, на другую не остался, вернулся домой. А на Ломоносова даже припухлостью щек, нездоровой одутловатостью смахивает. Что-то в детстве застудил.


Бывают такие дни — море по колено, что даже вешалку на себе унесешь: размашистость, рванула с гвоздя шубейку и пошла из гостей, а оказывается, вырвала гвоздь с мясом и унесла на петельке, в бараньем воротнике. Гвоздь был не железный, а деревянный точеный столбик. Это обнаружилось только дома, так и ехала через весь город.


Ее предутренний сон. Простофили, профаны взбираются на гору — она выше Фудзи; непричастные тайне созерцания, они гордятся, что их гора выше...

Она поняла: ходит по вчерашнему, прошлогоднему. Еще одна весна, еще одна осень, зачем столько.

Ее удивляет поле — тридцать лет безотказно родившее картошку, оно вдруг отказывается родить...

Картофельное поле — одно и то же, кормит все эти годы картофелеедства, оно тупо проворачивается в голове, битком набитой картофельной мякотью, в которой застревает ложка, буксует колесо, и унылые мысли тяжело ворочаются в густой, вязкой родной картофельной почве.

Смирновы мы. Смиренные едоки картофеля.

— Вы замечали, что картошка как-то вкуснее, когда ее сваришь вечером. — Сколько пудов надо ее съесть, чтобы стать таким тонким ценителем.

Выздоровление от тифа — перелом — очнувшаяся среди ночи вдруг подала голос с печи: хочу горячей вареной картошки.

И вот сестра встает, надевает телогрейку, влезает в валенки на босу ногу, выходит во двор к поленнице, приносит охапку мерзлых дров, затапливает русскую печь, спускается в подпол, отбирает там картошку, громыхает ковшом, наливает воду в чугунок, моет картошку и наконец вдвигает чугунок в печь.

Будет жить ее сестра!

Смиренные едоки картофеля!

Они, правда, еще не догадываются, что сорта бывают ранние, поздние, есть какие-то рассыпчатые, есть специальные сорта для помм-фри...

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги