Только бы меня ничего не сбивало. А как легко сбить!
Тебе жалеть не приходится, что мало купался в этом море — нахлебался достаточно этой гнило-морской водички, а все же — того не дослушал и этого, затыкал уши, уходил в омерзении: пусть бы они, злодеи, выговорились — в этом смысле не терял ли времени, или возражал в запальчивости — как там у тебя с беспристрастием, невозмутимостью?
Жизнь удалась!
Удалась ли жизнь кролика, который бегал вдоль Берлинской стены, в отличие от кролика, который резвился в Австралии. Только свищет укроп молодец (удалец).
Наше поколение — имитирует недоразвитых худосочных дистрофиков.
Вот он, грустный Пьеро, ему постоянно холодно, он обхватывает себя своими интеллигентными руками, сжимается.
Энергия сжатия, охранения своего внутреннего мира, на что еще остаются силы?
Про кого можно сказать точно: он не терял времени?
Поэт на вершине коктебельского степного холма. Все гости считали его чуть ли не первым поселенцем этой пустынной местности, не считая маленькой татарской деревни, но они, эти коренные жители, конечно, в расчет не брались.
Киммерийцы, генуэзцы, какие-то неправдоподобные тавры — певец смены народов — народомельницы — отождествляет себя с этой землей, вернее, не с землей, а с этой щебненарододробилкой, каменомешалкой, водружается на вершине каменистой горы, куда и ненагруженному пешему взойти требуется достаточно усилий, и вот его могильник парит над этой местностью курортным орлом, полностью выражая идею народомельницы — где татары, которые могли помнить его, — вот она, колония, где каждый вновь прибывший дает новые имена. Щебетовка, Солнечная Долина, Орджоникидзе, Новый Свет.
Колонию можно завоевать, колонию можно подарить.
Литературовед отождествляет себя с предметом своих исследований и костьми ложится в ногах своего кумира.
В свою очередь, поэт в многолетних пешеходных прогулках как бы очерчивает ареал своего обитания и обозначает его геометрический центр своей могилой. Груда камней предвосхищает состоявшееся вскоре новое переселение народов. Певец пустынных земель после схлынувших народов...
Бог его простит в его пророческом неведении.
Елица Олан представила себе сельское утро.
На заре ты ее не буди.
Дедушка Фет сам наставил самовар и принес чай. Она спала в девичьей на лавке. Он ее все же разбудил и прочитал новое стихотворение.
Необыкновенный град. Градины были крупнее горошины. Белоснежные, сплюснутые снизу и сверху, чуть ли не с дыркой посередине. Зазвенели лопнувшие стекла, пролетела скорая гроза, вокруг грозового облака — радужное свечение. Градины собрать на блюдечко и спрятать в морозильник.
Все же единственное время, когда и можно жить в городе, думает Елица Олан, это май — июнь.
Бодрствовать ночью — изначальный смысл ночных бдений...
Кто бы ты ни был — милиционер, «ты один не спишь, пограничник», булочник — чувствуешь пространство, ты один — именно ты, вахтер, избранник, думай о всех людях, пусть они спят, даже одним этим ты отмечен, не спишь?
Дошло наконец до тупой.
Только в такие ночи могло прийти в голову — ночные смены.
Зря пропадает столько свету.
Как кто-то сказал, здесь — небо ближе, чем в других городах. Вот и они, станочники, приобщатся к тайнам мироздания. Не все же одним поэтам оставлять эти королевские привилегии.
Можно будет в ночной обеденный перерыв на луну посмотреть, смотаться на набережную полюбоваться разведенными мостами или взглянуть, как солнце на восходе играет в определенные дни.
Елица Олан вспоминает недавние праздники.
Праздники наступали долго. Их приближение торопили радио, газеты, товарный бум.
Все, что царапало, — смягчили, облезало — покрасили, вылезало — убрали, что прилипало к ботинкам — замостили, научные достижения удвоили.
Фирма «Суйяк» обещала успокоение и надеялась, что изделие понравится.
Средства коммуникации налаживались. Ждали открытия мостов. Телефоны-автоматы давились монетами. В окрестных полях репетировали подъем в воздух портрета 20x25 м.
Тут случилось наводнение.
Циклон прошел над Западной Германией и Данией, спустился к Калининграду.
Пошла волна по морю и погнала холодную волну вспять.
Унесло рыбачьи лодки, растревожило курорты, захлопало под мостами, запятнало набережные.
Вышла барыня, смотрела на стихию, улыбалась. Рассказывала, какая она в 24-м году аховая была: весь день затопление всеобщее наблюдала.
Матери показывали детям чудесное явление.
К залитым ступеням набережной подошла машина. Вышел морской офицер в плаще, постоял, констатировал прибавление и поехал дальше.
Одинокие юноши фотографировались, спасая от дождя фотоаппараты.
Крысы перебежали на сухое.
Город ждал.
Голос диктора страдальчески напрягся. Но сообщение к новым бедствиям не относилось.
Тревога растеклась повседневностью.
Для местного наводнения достаточно какого-нибудь изрядного летнего ливня, который прошел ночью и о существовании которого могут рассказать только отдельные гуляки, больше ходить некому, мечтателей у нас пока не завелось, хотя собачек для старых барынь — визгливых грязных болонок — стали держать в городских домах.