Урмет не отрывал настороженного взгляда от говорившего, решив, видимо, выслушать его до конца. При последних словах Пальтсера он чуть наклонился вперед, точно собираясь перебить его, но тут же застыл в прежнем положении.
— Да, в то лето Элли многое поняла. Она даже собиралась тебе написать, извиниться за грубости, допущенные в школе. Я знаю, ее классовая принадлежность не внушает тебе доверия. Но я, кроме классовой принадлежности, учитываю еще одно понятие — молодость. Иногда она, благодаря своей наивности, еще не предстает в типичном классовом облике. Ведь были у нас молодые сельские пролетарии, которые выступали за «эстонскую идею»[5]
, и... например, Александр Первый в молодости немало огорчал помещиков своими планами реформ. Благородство юности — понятие, которое теория общественного развития не может принимать в расчет, но в практике оно встречается. И ничего не поделаешь — картина классовой борьбы в действительности никогда не предстает в том чистом виде, какой предполагает теория... Мы говорили много. Чаше всего — по вечерам, в их доме. Иногда наши разговоры слушала и маленькая сестра Элли Сулейма. У нее был туберкулез кости, нога была в гипсе... А за неделю до войны их увезли. Всю семью. — Пальтсер помолчал. — Если бы забрали старого Лорберга, если бы забрали моего отца или брата, я бы понял это, они были потенциальными врагами. По крайней мере, мой отец и брат впоследствии добровольно подтвердили это. Но мой спор с Элли о гуманизме остался незавершенным.Теперь Пальтсер казался победителем. Обе женщины смотрели на Урмета с таким видом, словно хотели сказать: «Ну, теперь видишь, в чем дело!» Но Урмет не дал себя сбить с занятой позиции, только красноватые пятна на его лице потемнели.
— Я знал, Лорберги были высланы...
— Ты знал! — воскликнула Ирена, но это осталось незамеченным.
— О чем с тобой говорила Элли, мне неизвестно. Мало вероятно, чтобы осенью в Тарту она вступила в комсомол, ибо вступление в организацию зависело не от нее одной. Впрочем, теперь это уже неважно. Тебя, во всяком случае, эта история не оправдывает.
— Я только объяснил положение. Я не пришел сюда оправдываться.
— Действительно, объяснил. Думаешь, мы не знаем, как приспешники оккупантов объясняли высылку классово враждебных элементов? По их мнению, это было насилие над целым народом, террористическая высылка эстонцев, этих ни в чем не повинных эстонцев. Вот как объясняли и преподносили вопрос. И твое объяснение ни капельки не отличается от этих разговоров о «годе страданий». Разница только в тоне. Суть одна и та же. Если бы ты пришел и прямо выложил свои взгляды, я, может быть, даже поспорил бы с тобой. Но ты сперва наговорил тут красивых слов — прямо заслушаешься: никакой несправедливости тебе не причинили, ты нисколько не ожесточен, ты все понимаешь. Что же ты понял? Да, ты понял, что враждебную пропаганду больше нельзя вести устаревшими методами.
— Враждебную пропаганду?
— Именно так. Не надейся пустить мне пыль в глаза своими мудрствованиями. Солдаты царской армии! Вот придумал сравнение! Представился этакой невинной овечкой! Революцию не делают в шелковых перчатках, это ты хорошо знаешь. Известно тебе и то, с каким удовольствием вражеская пропаганда расписывает именно те суровые меры, которые революция вынуждена применять по логике борьбы. Игра на сентиментальных чувствах — легковесная и дешевая игра. Меня только удивляет, что ты явился играть в эту игру у меня в доме. На что ты надеялся? Что я по знакомству начну чинить и латать твою развалившуюся жизнь, куда-нибудь тебя устраивать?
— Не кипятись зря. Я не за тем сюда пришел.
— А за чем же тогда?
Пальтсер воткнул в пепельницу недокуренную сигарету, и поднялся.
— Вамбо, поверь, я не знала... — Ирена хотела встать, но вдруг прикрыла глаза рукой и сгорбилась в кресле.
— Ну конечно, Ирена, верю, я же не дурак.
Уходя, он нечаянно загнул угол ковра, но этого никто не заметил. Эйно Урмет поднялся вместе с Айтой. Та, проходя мимо, положила руку на хрупкое плечо Ирены и торопливо прошептала, что она тоже уходит, что она идет вместе с Пальтсером. Молодая хозяйка только кивнула головой, не отнимая руки от глаз. Она слыхала, как в передней надевали пальто. Казалось, это требует много времени. Гости не простились или же попрощались так тихо, что в комнате не было слышно. Эйно пришлось спуститься вниз, так как парадную дверь всегда держали запертой. Он вернулся удивительно быстро, бросил ключи на подзеркальный столик и деловитым шагом вошел в комнату.
— Ирена, я понимаю твое состояние, но иначе нельзя было. Не сердись на меня.
Сердиться? Как странно может звучать слово в некоторых случаях! Сердиться! Произошла катастрофа, а тут говорят — не сердись. Конечно, находясь в состоянии крайней подавленности, можно и чуть-чуть сердиться, но это чувство невозможно различить, как нельзя различить занавеса в кромешной тьме.