Мухомор слыл неприятным скандалистом. Там, где он появлялся, немедленно начиналась драка. Никто ни разу не видел, чтобы Мухомор стоял в очереди. И также никто не видел, чтобы Мухомор явился куда-нибудь без своей увесистой палки. Палка, отметил Бармашов, тоже была прежняя – длинный, серый, кривой сук, владельцу под стать. Сейчас Мухомор уже стоял возле осиротевшей кассы, разевал рот и победоносно потрясал своей орясиной. Только что его, Мухомора, не было, и вот он вырос или, может быть, мгновенно переместился в пространстве колдовским навыком.
Мухомор ритмично вскидывал и опускал сук. Его пасть дымилась, из нее вываливалось и на лету распадалось что-то невразумительное и непристойное.
Неизвестно, почему из всей очереди он выбрал себе именно Бармашова. Старый негодяй ухватил Бармашова за ворот и выдернул из очереди, как уродливую морковину, а сам занял его место, продолжая невнятные гневные разглагольствования. Еще секунда, и его палка опустилось на плечо мужчины, который стоял первым и колотил монеткой по блюдечку. Мухомор дотянулся до него сзади, отпихнув женщин и детей – номера второй и третий. Мужчина присел и вытаращил глаза, глядя перед собой горчичным лицом. Мухомор тупо смотрел вокруг и сыпал проклятиями.
Он начисто позабыл о Бармашове, только что выдернутом. О нем он вовсе не думал, даже когда выдергивал; он расчищал себе дорогу, словно гулял по тропическому лесу, где самое место орудовать если не мачете, то хотя бы клюкой.
А Бармашов, уменьшившийся в размерах, потерянно уходил прочь и с горечью вспоминал, что не взял бы даже чекушки, не говоря о поллитровке, что он опрометчиво нежился в воспоминаниях, тогда как на деле стоял за диабетическим печеньем, которое по неизвестной причине продавали вместе с солеными сухариками к пиву.
Его затопила нестерпимая обида. Годы не защитили его; дворовые хулиганы как лупили Бармашова в детстве, так и продолжали лупить.
– Гад, гад! – кричали сзади на Мухомора. – Гоните его к дьяволу! О Боге подумать пора – а он посмотрите что вытворяет!
Бармашову больше не хотелось печенья; он, семеня домой мелкими шажками, с новым наслаждением купался в солоноватом озере расстроенных чувств.
Он выпил пустого чаю; убитый горем, улегся в постель и заснул. Горечь служила приправой к обыденности; Бармашов сознавал, что завтрашнее утро напомнит ему череду многих и многих пробуждений, бесполезных и завершавшихся неизбежным ночным небытием. Он убивался ради разнообразия.
Не зная того, что лучше бы ему напоследок порадоваться да поберечь стариковское здоровье, не отягощая его пустыми переживаниями.
С некоторых пор Бармашов просматривал сны недоверчиво. Участвовал в них небрежно, со снисходительностью, предпочитая наблюдать с безопасного расстояния, которое каким-то непонятным образом удавалось найти в реальности, свободной от пространственных ограничений. Старики спят недолго, но в эту ночь произошло волшебство: Бармашов основательно провалился в исключительно интересный, красочный сон и так увлекся, что пробудился в необычный для себя час, довольно поздний. Он захотел провести рукой по лицу, как делал всегда, чтобы снять истлевающую сонную паутину, и недовольно поморщился: рука не работала – отлежал. В такие минуты всегда возникает карусельный ужас: мнится, что навсегда, что случилось непоправимое, что скамеечка сорвалась с цепей, и ты летишь себе, летишь, вычерчивая первую и последнюю в твоей жизни параболу, но задним умом тебе известно, что это происходит понарошку, что карусель для того и придумана, чтобы поиграть с несчастьем. И рука у тебя тоже отнялась не навсегда, сейчас она укутается в приятный наждак, а потом шевельнется – нехотя, нехотя, да куда ей деваться, уже и берет она носовой платок на пробу, подносит к лицу.
В руке ничто не кололо и не бегало, она лежала плетью. Бармашов нахмурился и решил, что разумнее сесть и поразминать руку сидя. Он крякнул, попытался подняться, но у него ничего не вышло, потому что ему повезло отлежать не только руку, но и ногу. И крякнул он как-то особенно, так, что неплохо было бы повторить и прислушаться. Он начал откашливаться, изо рта побежала слюна; он выругался, однако уста издали беспомощное мычание. И голова показалась ему несвежей, совершенно не отдохнувшей, набитой прокисшим тестом.