Кто мы для России? Почему позволяем губить ее?
В одной из книг о гитлеровской системе я прочел: «Смотрели (граждане Германии. —
Все это в полной мере и наше.
Это «взамен» оказалось таким, что мы походили на тени людей. Мы отдавали все, имели право на подлинно достойную жизнь, а на деле еле сводили концы с концами, заживо пожирая деревню, — и это во все существование после 17-го. Мы настолько привыкли к хронической нужде и бесправию, что многие из нас принимают ту жизнь за благо.
Нынешняя жизнь окрашивает прошлое в розовые тона, но то было преддверие ада.
Вывожу эти строки 4 сентября 1990 г. Нет книге издателя — и не могу от нее оторваться, задвинуть ее; слова сами складываются…
Плачет, плачет за окнами Россия. Скатываются, срываются прозрачные слезы по пустоте стекол. Сыпью стынут неподвижные белые капли на белом стекле.
Ровно шумит дождь. И вроде бы слабо, робко, а гул машин и голоса не заглушают. Расплещут лужу машины — и опять тихое всхлипывание дождя.
Плачет Русь…
Все норовит отступить за Бога.
Нет у нее сил, пусть Господь принимает все боли и муки…
Плачет и стонет Русь…
Не уберегли тебя…
До седых волос я думал: зло в мире оттого, что люди не ведают правды. Мне казалось: люди узнают правду — и зло рухнет. Люди выйдут на улицу — режим зла распадется, все отвернутся от него. Он станет невозможным… В 80-х, уже немолодым, я все сохранял ту же наивную веру. В приемнике я слышал речения писателей из эмиграции, порой главы запрещенных книг — откровения сердца. До самых последних дней я все думал: люди узнают, что было и что есть, как стало возможным это гнилое и позорное настоящее (теперь и разрушение Российского государства, превращение слова «патриот» в ругательное, оболванивание народа, превращение в «массу», замкнутую на самые низменные интересы), — и не будет зла. Все дело в том, что правда основательно замурована, — так полагал я.
Я очень хорошо представлял, как каждый из десятков миллионов расстрелянных, замученных, оболганных верил, что когда узнают правду о его и их муках, то люди непременно призовут к ответу насильников, добьются изменения жизни; не будет страха, произвола, глумления над истиной.
Сколько же заслонов на пути страха — государственная граница с доскональной проверкой любой бумажки, каждой нитки, «глушилки», покрывающие все зарубежные голоса, вещающие на русском; жесточайшая цензура, агенты КГБ среди нас… Страх перед правдой поражал и в то же время придавливал. Казалось, не дано простому смертному преодолеть пути к ней.
«Пала бы эта система сокрытия правды, — думал я, — и тогда режим, партия, ее вожди обречены. Они потеряют всякое уважение народа, а партия просто развалится — ведь она опора зла…»
Так я думал.
…Все верно, друзья.
«…Но я хочу тебя предостеречь — не старайся заглядывать очень уж пристально к ним в души, не то тебя стошнит».
И мы, разглядев, отвернемся, забудем их как подлинные отбросы нашего народа, не то нас будет тошнить весь последующий путь, а нам ведь идти, возможно, очень долго.
Поищем свет в душах, распустим судорогу ненависти, отречемся от зла…
Возвращаемся на трамвае. Вагоны на две трети пусты, и от этого их подбалтывает. Это № 23 — мой знакомый с детства. № 21 («очко», — шутили мы) прессовал рельсы от «Сокола» до деревни Щукино, где и замыкал кольцо (в войну я клал патроны, и они отчаянно палили под колесами, это было наше любимое развлечение). Теперь у «21-го» другой маршрут.
Щукино в 30-е, 40-е и даже еще 50-е годы — свиносовхоз, высаживал и морковь, капусту, свеклу на полях, где нынче многоэтажки. А тогда это были любезные сердцу поля, спадающие к каналу Москва — Волга. Нет, не поля, а доподлинные просторы. За гладью воды они сливались с лугами, рощами — и так до смутного прочерка горизонта.
Мы, кто обитал в Военном городке, выходили на предпоследней остановке — дальше в одиночных и тусклых огнях терялась в темноте сама деревня, как и всякая деревня, имеющая одну улицу. По праздникам оттуда через поле доносились гармошки и бабьи охально-визгливые голоса.
Трамвай разворачивался на площади Марины Расковой (тогда — Всехсвятской), набирал пассажиров у «Сокола», катил, лязгая и погромыхивая, вдоль Волоколамского шоссе, а с моста через окружную железную дорогу (еще царской постройки) нырял в черноту сосновых боров. Скорости у трамваев тогда были выше. И за окнами мокро и «длинноруко» (ветки почти доставали окна) шумели клены, кусты акаций, сирени. За ними высоко и статно стыл мачтовый сосновый лес — ствол к стволу. И по этой ближней стене полнолистных деревьев и кустов стремительно смещались желтоватые прямоугольники-отражения вагонов.
А № 23 со скрежетом сворачивал под мост через окружную железную дорогу направо: ни в детстве, ни в юности я туда не ездил. Вообще маршрут «23-го» — один из самых длинных в городе. Он и доныне тот же…