…Опять был давний осенний вечер. Мокрые деревья с последними листьями на темных ветвях. Зонты, плащи, люди, городской транспорт. За окном зажглись многочисленные фонари. Мне казалось, что мой товарищ при всей его неоднозначности похож на скромное порождение света этих фонарей. Есть и отблески их на полях его шляпы. Сам я в своей матерчатой кепке так бы представиться ни за что не сумел. Простенький рабочий паренек. Что с меня взять? Какие тут отблески фонарей? Но и грешить на то, что в то далекое время я был немножко юный пионер, я бы не стал. Зачем такое вешать на себя! Просто душа моя привыкла трястись в переполненном автобусе, а затем отдыхать на промасленных телогрейках. Под влиянием мыслей и рассуждений друга моего и товарища.
Впрочем, на телогрейках душа моя отдыхала, однако в себя не всегда приходила. Это я несколько предвосхитил. Желание было, а результата желанного не было. Кололо что-то внутри. Тревожило что-то меня как в небольшом служебном помещении, так и за его пределами, на всем окраинном пустыре. К тому же в самый разгар рабочего дня на дальней столичной окраине скрипели дверные петли, откуда-то доносились гудки, и видел я не моего товарища при свете электрической лампочки, а более взрослого и крупного Сергея Львовича Стёгина в армейской фуражке без звезды. Помимо фуражки, Сергей Львович был в накинутой на плечи плащ-палатке, но без кожаной кобуры на боку. Сколько времени он из-за бушевавшей снаружи непогоды просидел в душной каптерке, я сказать не могу, но обязан уточнить, что никаких пожелтевших фотографий он из нагрудного кармана не вынимал, ничего о них не говорил и никак подробностей не вспоминал. А вот плавленый сырок «Дружбу» от фольги он двумя пальцами, кажется, очищал. Очистив его и проглотив его весь, бывший полковник выходил из каптерки, чтобы, наверное, кое-что разузнать как об этом будущем величественном здании со всем его внутренним оборудованием, неизвестными жильцами и мемориальной доской на фасаде. И снова слышал я голос товарища. Он только что из большой Москвы пришел ко мне. Он пришел навестить меня в вечернее время суток. И голос его до меня доносился тогда и снова доносится теперь сквозь шум и грохот десятилетий. Вот что важно отметить, а еще важнее об этом сказать. Ради справедливости и ее повсеместного торжества.
VII.
У каждого человека его странный всплеск воображения где-то внутри, но в каком именно месте, не скажу. Верно это и в наши всклокоченные дни, когда многие объяснения моего друга и товарища несколько поистлели в моей скромной памяти. Те же, которые не истлели, – те по-прежнему где-то рядом. И когда мне хочется их услышать, я их слышу, а когда не хочется, тоже слышу и всякий раз с тем же недоумением, что и тогда.
Ради торжества той же справедливости должен сказать я и то, что ни до одного из заборов я по-прежнему не добегал: ни на севере, ни на востоке. Никак не мог заставить себя. Выгляну из каптерки, а снаружи какой-либо дождик со снегом. Гудки на Ярославском перегоне. Животные в лесу кричат своими фантастическими голосами. Куда же я побегу? Для чего? Бывший полковник чуть поодаль от меня. Он сидит и, должно быть, о чем-то мечтает: по лицу видно. Быть может, о чем-то грандиозном, о чем-то мемориальном, о чем-то многоэтажном. Но это ведь его мечта, а не моя. Игра воображения бывшего военного командира, контуженного лет тридцать пять назад где-то на Дальнем Востоке в период сражения с японскими захватчиками.
Другое дело – мой ламповый радиоприемник, передававший самую лучшую музыку отечественных и зарубежных композиторов в домашнем тепле на 3-ем этаже. Джаз, рок-н-ролл, буги-вуги, твист, наиболее популярные песни протеста. Это нам с Александром Петровичем удавалось послушать. Как мне, так и ему. Сидим с ним и слушаем. Вместе с другом. Я и товарищ. Он тут, и я тут. Курим. Давно уже ночь в столице. Всю еду съели. Он мне говорит: «Прекрасно поют эти талантливые негры на английском языке, так и хочется перевести на русский! Но ты-то ведь все равно ни хера не поймешь!» И я понимаю, что снова он прав. Он, а не я. А вокруг – все по-прежнему. Мой гардероб неподалеку от Александра Петровича, а заначка «партийного» в узкой тьме его не покоится: всю выпили еще, наверное, вчера при далеком бое курантов за окном. Случилось это, стоит напомнить, не где-нибудь там, где никогда такого не случалось, а именно здесь, в моем двенадцатиметровом жилом помещении с советской ламповой радиолой «Днепр» и фикусом на подоконнике, вчерашней газетой «Правда» на столе. Александр Петрович, поставив локти на стол, сидел как раз вон на том стуле, а я вот на этом, и тоже поставив локти на стол. Музыка. Он – напротив меня, я – напротив него.