Когда выпал первый снег, лейтенанты - и праваки и борттехники - наконец получили новое обмундирование. Бэушное, выданное им сразу по прибытии не то, что не грело, - в нем, выцветшем и залатанном, они смахивали на солдат-старослужащих, благодаря знакомству с прапором-завскладом, донашивавших за офицерами. Новая форма была великолепна от кальсонных пар - демисезонной и зимней - до кожаных перчаток и рукавиц-шубенок. Кожаная летная куртка шоколадного цвета, синяя демисезонка и синяя зимняя на оранжевом меху, такие же штаны-"ползунки", шерстяной свитер цвета какао, унтята овчинные в высоких летных ботинках, унты собачьей шерсти, шлемофоны кожаные - летний и зимний, отрезы на шинели - полевую и парадную, сукно на кители и брюки, даже нож-стропорез, - все это богатство наполнило холостяцкие квартиры запахом новой кожи, теплом овчинного и собачьего меха, небесно-морской синевой.
Теперь нужно было скрепить новую пару, заодно обмыв новую амуницию. Кабаком после шести вечера становилась поселковая столовая. Там было два ряда столиков, настенные горшки с искусственными цветами, фреска на стене, срисованная с открытки к Дню Советской Армии и Военно-Морского Флота СССР, и обшарпанное расстроенное пианино в углу.
В отличие от недавней студенческой нищеты, теперь я был просто сказочно богат. Принятый на полное казенное довольствие - жилье, трехразовое питание в летной столовой по ресторанному ассортименту, одежда - от обычной офицерской формы и шинели до летного обмундирования, которое можно было носить повседневно, - я совсем не тратил свое денежное довольствие, представлявшее собой две зарплаты гражданского молодого инженера. Деньги я рассовывал по многочисленным карманам с замками-молниями, - деньги были в карманах курток и "ползунков" - можно было засовывать руку в любой карман и выуживать оттуда смятые червонцы и четвертные. Так что теперь рестораны меня не страшили, как не страшили они и остальных лейтенантов, и мы скинулись, чтобы обмыть не столько новое обмундирование, сколько начало настоящей службы и зарождение дружной семьи двух боевых экипажей. Капитан Артемьев сказал даже не тост, а длинную вводную в наше совместное будущее. Подняв рюмку с холодной водкой, он выразил надежду, что за год наша пара хорошо слетается, потому что через год, если не случится чего-то непредвиденного с нашим полком, в него снова придет афганская эстафета, и на этот раз за речку отправятся экипажи из нашей эскадрильи. Он пожелал, чтобы к тому времени мы все хорошо подготовились, чему они, наши отцы-командиры, будут всемерно способствовать и содействовать, но если кто-то хочет соскочить, пусть делает это прямо сейчас. Я посмотрел на Дервиша, почему-то считая, что он как буддист и суфий должен быть пацифистом, и на войну идти не захочет. Но Дервиш, не моргнув, чокнулся со всеми своей рюмкой с нарзаном и вместе со всеми выпил. Потом, поймав мой взгляд, наклонился к моему уху и сказал: "Есть такая суфийская мудрость: там, где Всемогущий, там благо, - а Всемогущий присутствует везде, а, значит, и на войне... Ну и вспомни, что я тебе говорил про братство бикташей - именно их дервиши сопровождали армию янычар, рассказывая притчи, поддерживая боевой дух, настраивая на победу, - а иногда и вступая в бой, если возникала такая необходимость. Был такой великий Дервиш Гюль-баба, так он все свои победы совершил деревянным мечом...
А когда были опустошены три бутылки, командир тронул своего ведомого за руку и показал взглядом на пианино: "Покажи пацанам, на что способен боевой летчик..."
Джама не стал сопротивляться. Он вытер руки смоченной в водке салфеткой, потом своим чистым носовым платком, сел за инструмент и аккуратно, двумя руками, поднял крышку. Небольшой зал гомонил, звенел, звякал посудой, бряцал ножами и вилками, но с первыми звуками пианино все стихло. Джама играл поппури из советских эстрадных песен. Возникали и пропадали, как водовороты на быстрой реке, обрывки всем известных мелодий из фильмов - я угадывал "Берегись автомобиля", "Человек-амфибия", "Хронику пикирующего бомбардировщика", "Веселые ребята", и все, что извлекали быстрые пальцы Джамы из недр старого музыкального ящика, все было знакомо нам и всему залу, и когда в конце пианист кивнув на окна, за которыми струился белый тюль первого снега, сыграл "Снег кружится, летает, летает", зал подхватил хором женских голосов: "...и поземкою клубя, заметает зима, заметает, все, что было до тебя". А потом были аплодисменты, заглушившие одинокое "Мурку давай!", и к пианисту потянулись спутники дам - бородатые старатели из местной артели, отмечавшие окончание промывочного сезона, - они почтительно клали на крышку пианино червонцы. Джама делал отрицающие жесты, но командир, встав из-за стола, собрал деньги и, подняв над головой пачку "красненьких" громко сказал: "Мужики, это был концерт не для денег, а для души. Поэтому от нашего столика - вашим столикам, для всех присутствующих дам - шампанского, фруктов, и бутербродов с икрой!" Так началась наша настоящая армейская жизнь.