Но прошла еще пара недель, прежде чем я выполнила данное мною обещание. Каждый вечер на протяжении этих двух недель одно и то же: горло словно клещами сжимает, я заливаюсь горючими слезами в своей спальне, злюсь на себя, но не могу задать один, в принципе, простой вопрос, который я, репетируя, проговаривала про себя целый день: где погиб мой папа? Но однажды вечером я решаюсь. Я иду в кухню, где все уже собрались к ужину. Бабушка, у которой рядом с тарелкой привычная горка ее лекарств, нервно перебирает ногами, поеживаясь от моего взгляда, дедушка сидит, обхватив голову руками, мама — одна лишь тень, как обычно. Извинившись за опоздание, я присаживаюсь, и вновь над столом тяжелым грузом повисает тишина, нарушаемая ритмичным прихлебыванием дедушки. Мы едим суп. Я ненавижу эту каждодневную картину, не могу смотреть, как он хлебает суп, некрасиво, жадно, методично, громко, но, помимо своей воли, считаю, как обычно, его прихлебывания. И как такой тощий человек может столько жрать? Так, надо спросить. Надо лишь произнести первое слово, потом будь что будет. Меня бросает в жар. Ложка дрожит в руке. Да когда же он прекратит, боже мой, кто-нибудь может его остановить? Мы перешли к десерту, сегодня у нас карамельный флан. Я задыхаюсь в патоке, в желе, во лжи. Едва сдерживаюсь, чтобы не разреветься. Мне страшно хочется грохнуть кулаком по столу так, чтобы все тарелки подскочили. Где погиб мой папа? Где погиб мой папа? Фраза в безумном танце пляшет у меня в голове. Перед лицом у меня встает Натали. Ее брекеты бросают грозные молнии. Ужин окончен. Мои уши начинают гореть, гореть до раскаленного жужжания. Я медленно мою тарелки, сгорая от стыда. Я протираю кастрюли в бессильной злобе. Нет, они от меня так просто не уйдут, они не уйдут от меня. Я иду вслед за всеми в гостиную, я, которая всегда скрывается в спальне, как только убрана последняя тарелка. Нет, я поговорю с ними до того, как они отправятся дрыхнуть. Если понадобится, я пойду за ними и в спальню. Дедушка включает телевизор. Сквозь шум, который непонятно откуда исходит, из телика или из моих бедняжек-ушей, я слышу, как журналист берет интервью у какого-то генерала. Я ничего особо не понимаю, но улавливаю фамилию — Массу, тот генерал, что воевал в Алжире. В начальной школе у нас на стене в классе висела огромная карта с надписью: «Французская колониальная империя в начале XX века». Я знаю, что Алжир — французская колония. «М-да, заварили кашу», — вздыхает дедушка, когда передача окончена. На лице у него такая грусть, какой я никогда у него не видела.
— Это про войну в Алжире? — спрашиваю я.
— Да, — уставшим голосом отвечает дедушка, — про войну.
Само провидение открывает мне дверь к разговору, я ныряю туда с головой, словно в прорубь.
— Где погиб мой папа?
Три лица синхронно поворачиваются ко мне и замирают на более чем долгую минуту. Все молчат. Я повторяю вопрос, правда, не уверенным, а, скорее, умоляющим голосом. Эта пытка невыносима. У меня едва не подкашиваются ноги. Наконец до меня доносится дедушкин голос:
— На Окинаве.
Я плохо понимаю, то ли из-за своих ушей, то ли из-за незнакомого мне слова. Я боюсь потерять его, забыть, не запомнить. Сдавленным голосом я переспрашиваю:
— Окинаве?
— Да, это в Японии.
— Бедный ребенок, — вмешивается в разговор бабушка, которая наконец приходит в себя, — эти рассказы о войне утомили твою головушку. Ты еще маленькая для этого.
Я, конечно, перепугалась, но по удивительно неуверенному голосу бабули поняла, что я не одна такая, кто дрожал от испуга. Я побежала к себе в комнату, чуть не сбив по пути маму. Я быстро записала на клочке бумаги услышанное название, то была моя первая победа. Я засыпала и видела перед собой лицо Натали, которая, конечно же, придет в восторг, когда услышит необычное слово — Окинава.
С того дня все пошло в стремительном ритме: и обстоятельства гибели моего отца, и разрушение моей семьи, и нарастание звона в моих ушах.