Адский взрыв в штабе христиан в Бейруте. Опять бестолковость и сумятица в эфире: убит Башир Джумайель или не убит. Кто-то вроде бы видел его живым, но по бормотанию комментаторов, общей панике радиосообщений, голосу министра обороны Шарона – ясно, убит, и с ночи вас введут в западную часть Бейрута.
Огненный шар солнца уже касается моря. Опять эти взаимоотношения берега и моря на лезвии боли, обозначающем мое существование в эти минуты: рыболовный баркас на гребне волны, песок, охваченный крепкой беспамятной спячкой, парус изжеванный безветрием, бегущий огнем по бикфордову шнуру голос диктора, и в нем все прошлое и будущее, целиком зависящее от настоящего мига; иду по песчаным развалам, рыхлым и белым, как сахар, по раковинам, в которых все напевы, отпевания, голоса надежды, и в застывших между камнями водных лагунах еще слабо отражаются береговые огни – как свечи невидимо шествующих хоров; иду мимо свалки: горы мусора темны и недвижны, лишь одна горка странных очертаний начинает двигаться подобно мне, – какое-то существо, едва различимое в сумерках, мужчина ли, женщина; опять замерло, опять сомнение – человек ли, горка мусора; все в эти мгновения зыбко и двусмысленно, как и мое существование, как существование этого города со странным названием Бат-Ям: в городе Сирен, вероятно, у всех залеплены уши воском, но город Сирен вышибает воск из моих ушей сиреной дикторского голоса и пением турецких и греческих кофеен из Стамбула и Салонник вдоль набережной, и огонек дальнего корабля кажется буем, отмечающим лишь место живой души в мертвом безбрежье вод.
Нет: море – спасение.
От радиоголосов, тревоги, костяными пальцами схватившей горло, из последних сил доползаешь до кромки вод, и вот – долгий забвенный плеск, море, ничейное и сверхмое, личное, играющее под сурдину моей души, приносящее не то что бы облегчение в эти тревожные мгновения, а некую синхронность, не-навязчивость понимания, соприсутствие, прохладу, как прикосновение ладони неба к горячечному лбу…
Десантные корабли везут вас во тьме к бейрутскому порту.
Вода чудится мне маслом на раны, безбрежным елеем, и море вздыхает у берега единым вздохом молящихся множеств, набирающих воздух перед очередным взрывом покаяния.
Может, я спешу передоверить себя молитве, и мне уже навсегда недоступна острота переживания собственной юности, устремленной в такую тревожно-гибельную, но захватывающую неизвестность, и мне уже не под силу само существование в качке, захватывающей дух усладой, в качке, с ее возносящимся высокомерием и падением в пропасти, и никакие легенды, запечатленные в певучих изгибах песчаных дюн, закрепленные корнями редких кустарников, не повысят престиж филистерского филистимского берега?
Все это приходит потом – захлестывающим валом пережитых лет, памятью самых острых и потому лучших мгновений жизни, а пока вы – цепочка за цепочкой, взвод за взводом – высаживаетесь на берег, втягиваетесь в переулки, извилисто ведущие в глубь городских джунглей: впереди – комроты с двумя связистами; по правому краю переулка – ваш взвод, и ты – четвертый, прикрывающий пулеметом первых троих, интервал между вами – пять метров, чтобы брошенная граната не нанесла большого урона, и темень вокруг мерцает многоэтажными развалинами жилых домов и гостиниц, пахнет гибелью и мерзостью запустения.
Пятнадцатое сентября, восемь часов вечера.
Сели у стен: половина взвода спит, половина – на страже. Так – до четырех утра.
Вы – в самом сердце западного Бейрута – Корниш-эль-Мазра, примерно, в восьмистах метрах от учреждений Арафата: задача – дойти до них.
Восемьсот метров улицы.
Танк "Меркава" с задраенным люком – посреди, вы – вдоль стен; улица сверху вдоль и поперек простреливается гранатометами, осколки, камни, штукатурка сыпятся вам на голову; отмечаете огневую точку – танк стреляет по этажу. Засели у итальянского посольства: кто-то машет в окно, показывает жестами, не хочешь ли пить; в этот миг снаряд попал в находящийся рядом с посольством склад гранат – взрывы, дым валит из всех щелей, ранило какого-то ливанца, ребята перевязали его.
К двум часам дня, через десять часов после начала движения, продвинулись на несколько сотен метров, к перекрестку, откуда по широкой улице, кажется, совсем рядом видно здание, которое вам необходимо захватить, обстрел гранатометами усилился, двух ребят ранило осколками – в ногу и в пах: увезли на "Зельде"; начинается настоящий уличный бой – на каждом перекрестке становишься с пулеметом на страховку, простреливая поперечную улицу, пока за твоей спиной перебегают ребята. Дошли до огромного черного здания: вывеска – "Московский народный банк". Ты – за деревом, беспрерывно простреливаешь переулок: первым за твоей спиной перекресток пересекает комвзвода, вдоль переулка бьют из "Калашникова", перебегает Ашуш, ты видишь, как фонтанчики пуль бегут за ним, слышишь крик комвзвода – "Стреляй крупными очередями", пули шлепаются рядом с тобой по другую сторону дерева, думаешь про себя – только ради мамы с папой со мной ничего не случится – и пудовый пулемет в твоих руках кажется пушинкой; Ашуш падает с криком: "Меня прикончили"; в глубине переулка кто-то перебегает дорогу, прямо под твои пули, падает, стрельба из переулка прекращается, ком-роты бросает на перекресток дымовую шашку, вы оттаскиваете в укрытие Ашуша, истекающего кровью, врач делает ему перевязку, а вы уже добегаете до следующего перекрестка, до здания палестинской школы под красным крестом, откуда вас поливают огнем (через месяц, на церемонии завершения офицерских курсов, ты мне покажешь Ашуша: обняв подружку, он будет болтать без умолку, смеяться и щелкать орехи): отстреливаясь, прорываетесь к высотному зданию, рядом с кинотеатром "Конкорд", прямо на вас выскакивает "фиат", и оттуда – очередь за очередью; вы залегли, комвзвода швыряет вторую дымовую шашку, и под ее прикрытием заскакиваете в вестибюль дома, который и станет местом вашего расположения.
Пятый час после полудня – четверг, 16 сентября 82 года.
По верхним этажам палестинцы ведут огонь из гранатометов, сыпятся стекла из окон бельгийского посольства и посольства монахини Марии-Терезы, а вы, расположившись на втором этаже, в пустых недостроенных помещениях, разложили спальные мешки, едите боепаек.
Садится солнце, загораются звезды, но все это как бы в ином параллельно развернутом мире, и там где-то твой дом, в салоне горят огни…
Нас посещают гости: пришли проведать и отвлечь.
Говорят на литературные темы, читают какой-то текст, стараясь не замечать, как я напрягаюсь при звуке каждой подъезжающей машины, вздрагиваю при каждом ударе в дверь; читают какой-то текст, под звуковым прикрытием которого, как за дымовой завесой, перебегаю за тобой простреливаемые улицы Бейрута, возникающие в это время на экране телевизора.
Гостям кажется, что нас не следует оставлять одних.
Неожиданно улавливаю хвост читаемой фразы, которая кажется мне очень знакомой: да это же читают и обсуждают собственный мой текст. И я киваю, заранее соглашаясь с любым последующим замечанием, которое скользнет мимо уха, ибо принадлежит иному параллельно длящемуся и в данное мгновение абсолютно лишенному значения миру.
Посты – на крыше двенадцатого этажа, а ты дежуришь на улице, у входа, укрывшись за стеной, и стреляющая бейрутская ночь щетинится тысячами трассирующих линий, ночь в городе, в котором, кажется, все страдают бессоницей и каждый жаждет об этом сообщить единственным способом – дать очередь в небо; вдруг – шум, беготня, приехал командир дивизии, агенты безопасности, десятки машин, перекрыли ходы-выходы, выволокли какого-то типа, в пижаме, дрожащего: оказался шишкой в террористической организации "Мурабитун"; он еще вам сигареты бросал из окна.
Всю ночь глаза мои сухи и тяжело дышать от этого бессмысленного бега – побега в воспоминания, которые в этом безмолвии оборачиваются молитвой, заполняющей пустоту между мною и Богом.
В четырех стенах слова, отзвучав, достигают молчания.
Бой часов у соседа зловеще-мелодичен.
Тишина фальшива, пепельна, предстает изменницей: ведь там глохнешь от смертного боя иных часов.
Весь мир в приемнике, как разболтавшаяся салонная сплетница: брань, визг флиртующей бабы, перекрывающий плач ветра и безутешных химер в развалинах города привидений, в котором ты сейчас обитаешь.
И потому все вещи, привычно окружающие меня в этот предрассветный час, лишены смысла из-за их чересчур прилежной соразмерности.
Ночь это лишь эхо и тени: из тени – в подобие сна, из сна – в боль, из боли – в эхо.
Когда высматриваешь глаза, и зазубрины пустой дали зазубрены наизусть, они назойливо лезут в глаза зубцами качающихся весов: их стрелку колеблют твои ожидание и страх, надежда и безразличие перед этим страхом.
И восходит солнце нашей с тобой пронзительной связью, хотя пространство крошится в зубах гор.
Где направляющий облачный столб в пустыне лет?
Бульдозер безжалостно сверкающим на солнце лезвием срезает стены дома моего детства, и столб пыли, ведущий в никуда, вздымается в небо.
В такие мгновения я ощущаю всю нелепость веры в то, что ты – мое второе "я". Ты – против меня, ты – бунт, жажда освободиться, действие назло, вопреки: только бы не слишком ретивым было это стремление к обрыву пуповины – спешка чревата необратимой болью. Но в эти мгновения я понимаю тебя, я даже ощущаю эту борьбу во мне против самого себя как еще один залог твоего спасения.