С ангельских высот увидишь в подзорную трубу муравьиные бои у подножья, дергающиеся от выстрелов орудия; усилив видимость до предела, различишь почти рядом чьи-то руки, вталкивающие снаряд в ствол, и – в растворяющейся дали – пригороды Дамаска с ползущими, опять же как муравьи, машинами.
И еще будет однажды вялое послеполуденное время, изматывающе долгие тени, и впротивовес чистейшей, как водопад с гор, сонате Моцарта, разыгрываемой дочерью за стеной, внезапная тоска, тяжелое предчувствие, а к ночи – крик одинокой птицы с крыши соседнего дома и холодная влага луны, пролитая по стенам и грудам бумаг на столе.
Потом выяснится: в эти полуденные часы вы, несколько человек вместе с комбатом, спуститесь на вертолете в отвесное ущелье под Джебель-Барух выкурить скрывающихся в пещерах террористов, рассыплетесь цепью, и один, выскочив из пещеры, упадет, срезанный очередью, второй выберется с поднятыми руками, но первый внезапно выстрелит и попадет стоящему рядом с тобой и Мор-Йосефом комбату в пах; "Мина", крикнет комбат и упадет; врач сделает ему успокоительный укол; сумерки стремительно приближаются, вертолет не может опуститься, ибо с наступлением темноты сирийцы открывают огонь по всему, что летает; положив на носилки раненого, беспрерывно меняясь, да еще с пленным впридачу, вы будете идти вверх по крутой тропе, под отвесным водопадом луны, с каждым шагом все более остро обозначающим увеличивающуюся слева от вас пропасть, и лишь к двенадцати ночи доберетесь до вершины.
Странная страна Ливан, заражающая любого, ступающего на эти земли, жадным желанием жить и полнейшим фатализмом перед лицом смерти.
И еще будет христианский городок в горах Ливана Дир-Эль-Камар, окруженный плотным кольцом друзов, полных решимости вырезать все население городка до единого, от мала до велика; и на экранах мира, истощенные лица истово молящихся в церквушке городка, до-отказа набитой мужчинами, женщинами и детьми; глухое равнодушие этого мира к своим же братьям, и заявление Бегина о том, что евреи не дадут совершиться резне: двое суток будете вывозить на "Зельдах" и автобусах жителей из городка, и атмосфера ненависти будет до того густой, что лишь отвернешься на миг, как за твоей спиной друз бросится с ножом на христианина, мальчишка будет штыком пытаться проколоть шины, а вокруг по стенам ветер будет рвать портреты Амина Джумайеля и Джумблата с израильскими автоматами "галиль" наперевес.
От холода коченеют руки, христиане жадно хватают из ваших ладоней горсти конфет, и волчьи взгляды друзов на ускользающую добычу пробирают страхом до костей сильнее, чем в самый тяжкий обстрел.
И еще будет миг, когда вас, на Джебель-Барух, сменят досы [126] с пейсами и бородами, всего девять месяцев в армии, и вы возникнете перед ними прямо в облаках, и они будут испуганно спрашивать: "Где мы?", и кто-то ответит: "На седьмом небе"; они испуганно загалдят, не понимая вашего недовольства: дело же в том, что они давно должны были сменить вас, но рабби попросил отсрочить их приход, чтобы праздники они встречали на Святой земле; на радостях уезжаете ночью, вас останавливает на шлагбауме военная полиция, ибо ночью в Ливане двигаться запрещено; звоните комбату, а он буркнет в трубку: "Вы кто? Шакед? Ну так оттесните их, и все дела…"
Проходит время. Рассасывается страх.
По может ли забыть человек, как он шел по краю поля мертвых, видя сухими глазами застывшую графику "Апофеоза смерти", а забвенье, оказывается, было обычной суетой жизни – беготней, работой, утолением жажды и голода – но делая все это, человек более, чем всегда, смотрел вверх, приподняв лицо как слепой.
Взгляд был невидящ, ибо нужно оцепенеть, чтобы сосредоточиться.
И увидеть их молодых, еще и не вкусивших жизни, призрачной цепочкой теней переходящих сухое русло реки Явок [127] в забвенные поля Аида, и слышать как голос диктора ледяной водой хлещет в лицо:
– Ихье зихрам барух! – Да будет их память благословенна!
И в самые страшные мгновения перед тобой прокручивался ослепительный ряд картин – родной дом, солнце, близкие, школа – все это было как оберегаемый в сокровенной глубине талисман в этом Богом проклятом Ливане.
А затем удивление: остался жив. А затем – уверенность: кто-то же должен был делать это дело.
А еще позднее возмущение бесконечными моими пересказами: да ничего такого и не было.
И совсем потом, после, внезапное:
– Папа, это были лучшие годы моей жизни…
И слова эти улетают, как семя по ветру, в сырую сумрачность ранней иерусалимской весны с влажным холодным солнцем, слабой грязью узких улочек, пестротой люда в шубах, куфиях, цветных платках, и старый каменный город кажется древнее самого себя и потому еще прекраснее зубцами развалин и обломами башен, рассекающими время.
Среди толкотни, говора, запаха кофе и дыма кадильниц, в каком-то узком проходе внезапно – девушка тонкой восточной красоты – как луч в портале.