Теперь я живу в объясненном мире. Я понимаю причины. Чувство огромной благодарности… когда я думаю о тех, кто погиб ради того, чтобы сделать мир объясненным…
В 1960 году писатель-диссидент Андрей Синявский (под псевдонимом Абрам Терц), который вскоре будет признан виновным в совершении «преступлений» против советского государства, писал:
И для участников революции и для тех, кто родился после нее, память о ней так же священна, как образ умершей матери. Нам легче согласиться, что все последовавшее за ней – измена делу революции, чем оскорбить ее словами упрека и подозрения. В отличие от партии, государства, МГБ, коллективизации, Сталин, революция… оправдана собою, эмоционально оправдана, как любовь, как вдохновение. <…> Ведь мы совершили революцию, как же мы смеем после этого отрекаться и кощунствовать? Мы психологически зажаты в этом промежутке. Сам по себе он может нравиться или не нравиться. Но позади и впереди нас высятся святыни слишком великолепные, чтобы у нас хватило духу на них посягнуть [Терц 1988: 50–51].
Слова Синявского показательно пренебрежительны по отношению к партии. Трудности советского государства, возникшие при интеграции большевистской партии в историю Октября, привели к тому, что та не заняла в советском обществе такого же важного места, как Октябрьская революция. Первенство партии никогда всерьез не оспаривалось (по крайней мере после Гражданской войны), но ее ощущение ведущей роли было подорвано критикой в собственных рядах, которая преследовала ее с самого захвата государственной власти. На собрании ведущих большевиков в 1928 году, где обсуждалось происхождение партии, некоторые датировали той или иной работой Ленина, периодом «Искры» или II съездом РСДРП в 1903 году. Другие отмечали Пражскую конференцию 1912 года как «настоящее начало большевистского самоопределения», третьи утверждали, что партия возникла после окончательного раскола между меньшевиками и большевиками в 1917 году, «когда большевики образовали совершенно особую партию»[851]
. Эти различия во мнениях не были пустым звуком: каждое из них подразумевало совершенно особую концепцию партии. В настоящее время считается, что история большевистской партии лучше всего отражена в канонической «Истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков): Краткий курс» 1936 г. – работе, написанной в значительной мере под влиянием сталинского эго [Маслов 1988].Однако в случае с Октябрьской революцией настроения Синявского свидетельствуют о сложной психологической связи, которая не позволяла отвергнуть советскую систему даже перед лицом личных страданий. Для тех, кто возводил его храмы, Октябрь был глубоко субъективным переживанием, превращенным в миф революционными мечтами. Для последующих поколений Октябрь также оказался чрезвычайно жизнестойким и важным основополагающим событием. Советские граждане каждый год выходили на улицы, чтобы его отпраздновать [Petrone 2000]. Они формулировали свои чаяния и жалобы в новых терминах и категориях, более того, в новой исторической хронологии[852]
, изобретенной в пооктябрьские годы. Они осмысляли Великую отечественную войну как еще один этап «перманентной, разворачивающейся социалистической революции» [Weiner 2001: 8]. Медленный процесс десталинизации, последовавший за смертью вождя в 1953 году, советские политики, начиная с Никиты Хрущева, представляли как возвращение к чистым идеалам Октября. В последние годы существования Советского Союза Михаил Горбачев утверждал, что радикальная политика перестройки и гласности отнюдь не подрывает коммунистический образ жизни, а представляет собой возвращение к основополагающим принципам Советской России, продолжение революционного духа Октября[853].