Северьянов вернулся, сел на скамейку. Фуражка лихо сдвинулась на затылок. В висках стучало. В памяти кто-то отстукивал слова профессора биологии: «Растения и животные изменяют свои органы и их функции под воздействием внешней среды…» — «Кто же среда? — спросил себя Северьянов. — Я или она?» — «Скорей всего, — шепнул злорадно его вечный спутник, — оба вы порядочные животные!» Северьянов отмахнулся: «Отстань! И без тебя тошно. Эта бабенка сегодня же обо всем разболтает своей подружке Токаревой».
Неугомонный спутник продолжал язвить: «Червяк, которого ты зарезал во имя научного познания, куда благороднее тебя: он естествен, а вы оба патологические».
Северьянов расстегнул воротник гимнастерки. Долго сидел он, опершись локтями на колени и опустив в ладони голову. Много тяжелых дней тяготели над его бесшабашной головой. Нелегкой поступью шагали они сейчас в его памяти. Вспомнилось, как однажды, в годы своей босяцкой невзгоды, в Одессе так же вот сидел он на скамейке невдалеке от портовых ворот и вдруг услышал у себя над головой: «Сбился с курса, братишка?» Северьянов поднял глаза. Перед ним стоял кряжистый, с обветренным лицом молодой матрос. На голове бескозырка с меченной словом «Юнона» лентой. Грудь — колесом, растянула полосатую тельняшку. Грязные, широкие, зацветшие внизу брюки клеш. На ногах — опорки. «Только наш брат, — мелькнуло в голове Северьянова, — босяк, сквозь лохмотья нищего бродяги видит душу человека». И вслух: «Угадал, братишка. Совсем сбился с курса». — «Корней Забытый, третий год дрейфует на обломке своей шаланды, разбитой штормом жизни. — Матрос взглянул в упор в лицо Северьянову: — Сегодня кусал?» — «Нет» — «Тогда сожми в кулак себя и живо снимай трос с кнехта, и поплыли, браток, в Царскую кухню[3]
. Корней Забытый завсегда выручит… своего». Больше недели Корней Забытый на свои воровские деньги кормил Северьянова, пока не приняла его в артель ватага грузчиков-банабаков, обреченных жить до конца дней своих под надзором полиции…«Жив ли ты, дорогой дружище Корней? Или ушел туда, где «несть печали и воздыхания»?» Северьянов задумался над тем, сколько до него людей ушло из жизни, сколько их уходит ежедневно, сейчас и скольким придется уйти завтра, послезавтра…
Воспоминание о Корнее Забытом размыло гнетущую тоску. Северьянов встал, оглядел тускло освещенные окна общежития и вышел из садика. Всю ночь он просидел в читальне за третьим томом Меймана; составил, как всегда с расчетом на отзывчивость профессора Корнилова, огромный вопросник непонятных слов и рассуждений плодовитого ученого о самом темном и труднодоступном пониманию — о душе человеческой.
Глава IV
Клубная комната общежития Бестужевки, несмотря на повторяющиеся то и дело выкрики «тише», гудела, как пчелиный улей в самый разгар медосбора. У стены, увешанной наглядными пособиями, столы сдвинуты — тут стянули свои силы главные эсеровские митингачи.
— Вот оно где, наше окаянное российское бескультурье! — возмущался молодой человек с мокрой светлой шевелюрой и в пенсне на коричневом шнурке от его собственных старых ботинок.
Он то грозил бледным худым кулаком митингачам, то указывал им на лозунг: «Товарищи, соблюдайте тишину!», висевший на стене над их головами, написанный красными крупными буквами на потолочной бумаге.
— Не разоряйся, Гриша! — успокаивал молодого человека, не отрывая глаз от газеты, его сосед по столу, пожилой человек с бритой головою. — Приспосабливайся! Плетью обуха не перешибешь.
— Отстаньте… вы еще, товарищ Пигасов! Они митингуют, а тут надо «Русскую историю с древнейших времен» за три часа осилить.
Бритоголовый поднял плечи, вздохнул протяжно и выразительно и снова уткнулся в газету. Гриша Аксенов закрыл ладонью уши, оперся локтями о стол и со сдержанным озлоблением продолжал зубрить лекции, перепечатанные на шаперографе.
У стены в сад перед огромным, во всю стольницу, листом, склеенным, как и лозунг, из потолочных обоев, задумчиво склонился Ковригин. Возле него лежали в коробке коротенькие цветные карандаши. В правой руке он держал черный карандаш, которым наносил быстро мелкие штрихи. Он спешил отработать тени в нарисованном им фасаде образцового, по его мнению, здания единой трудовой школы. За другим столом, справа от Ковригина, Наковальнин читал газету. Борисов сонно смотрел на кончик своего прямого тонкого носа. Рука его лежала на странице раскрытого первого тома Меймана. Северьянов въедливо вчитывался в лекции профессора биологии об учении Ламарка и Дарвина. Устав, он оторвал локти от стола, потянулся и сладко зевнул.
— Вот тут, — стукнул он ладонью по стопке тетрадей, — все ясно, зримо, легко запоминается! — Примолк на мгновенье и продолжал, всматриваясь в Ковригина: — Почти год мы с тобой в Красноборской волости работали, и я не знал, что ты замечательный художник, да еще архитектор в придачу.
— Некогда было в Красноборье таким делом заниматься.
— Это верно.
Наковальнин указал подбородком на кипу тетрадей:
— Ты, Степан, наверное, лекции о Дарвине и Ламарке наизусть затвердил?