А вообще-то линия была прямая. Никаких коней, никакого пота, кроме летнего, от жары. Ефремов много лет как уходил из «Современника» душой (никто не видел, не чувствовал, все поразились), доигрывал роль руководителя на мастерстве, на ответственности. МХАТ ему был необходим как воздух. Он ничего не сделал закулисного, никого не выдавливал и не подсиживал, несмотря на увлеченность Фурцевой им лично — как мужчиной в том числе. Он был в растерянности, что Козинцев не взял его в картину «Король Лир». Это была последняя надежда сыграть в трагедии. Больше он не пытался. Трагедия-маска разгримировалась, умылась и покинула театр. Теперь выгородка трагедии — вся его жизнь, причем О. Н. еще не догадывается, что именно с МХАТ ему предстоит плыть из одной страны в другую в начале девяностых. Проступят страшные символы, будто птица на занавесе будет убита наконец всерьез.
Сергей Десницкий в своей книге показывает, откуда взялась застарелая байка про белого коня. Любезный борзописцам сюжет, будто в 1949 году О. Н., огорченный, что его не взяли в труппу МХАТ, сказал, что въедет в него на белом коне. Нет, не говорил. Опять не то. Белый конь полностью — от копыт до хвоста — легенда. И не ефремовский это стиль. Оказалось-таки, что автор фразы — жена, Лилия Толмачева. «Сама О. Л. Книппер-Чехова опекала Олега, — пишет Десницкий, — и однажды даже пригласила его вместе с женой отдохнуть на даче Антона Павловича в Аутке. Конечно, для него решение руководства МХАТ было равносильно катастрофе! Рухнули все честолюбивые планы и, вместо того, чтобы творить на „Главной сцене страны“, юному дарованию пришлось примириться с положением артиста Центрального детского театра, куда, кстати, его тоже приняли со скрипом, только благодаря настойчивости В. Я. Виленкина, который уговорил Худрука этого театра Ольгу Ивановну Пыжову взять Олега Ефремова. Его первая жена Лиля Толмачева утешала его: „Ничего, Олежка, ты еще въедешь в этот театр на белом коне!“».
Что касается катастрофы и рухнувших честолюбивых планов, то Сергей Глебович, когда писал мемуары, тоже питался слухами, из уст в уста перелетавшими. Я же проследила историю с конем и главной сценой страны по дневнику Олега Ефремова. По
Ефремову было нелегко объяснить своим коллегам, что тот, кто обаятельно улыбается, совсем не обязательно идиот. Ему вообще мало кому удалось объяснить, что его улыбка и ее изнанка — не одно и то же. Он был начитан выше сверстников на десять голов, а некоторые считали его малограмотным. Он видел в каждой женщине потенциальную жену — его прозвали бабником. Так и с Театром: он знал, что понесет свой крест неизбежно, а ему приписывают роль пешки в случайном сговоре великих мхатовских стариков.
Нет. У него своя «Чайка». Свое предназначение. Свои
Мне слышится разговор Ефремова с Чеховым — наваждение, право слово. Они оба задохнулись в пространстве, из которого был — лично для них — выкачан воздух. Оба обманулись в друзьях и соратниках, оставшись к концу почти в одиночестве. Оба тянулись к женщинам и боялись их, познав плотскую сторону любви слишком рано, в чрезвычайных обстоятельствах. Чехов всю жизнь не мог жениться по-человечески, влюблялся, но сторонился, мучился и мучил, цейлонские красотки были ему куда милей, чем переусложненные высокодуховные барышни. Впрочем, нелюбовь к женщине была в его годы модой. Дональд Рейфилд пишет: «Антон прочел и потенциально феминистские рассуждения Г. Спенсера, и Захер-Мазоха, однако ближе всего по духу ему было женоненавистничество Шопенгауэра, ярко проявившееся в его „Эссе о женщинах“». В целом он страдал женофобией — и умер, в сущности, один, хотя жена была рядом. Чехов был неизлечим, но из Ялты через холодную Москву в Баденвейлер все-таки вывезла его именно жена. Ухаживая за больным мужем, она успела заказать себе светлый фланелевый костюм, поставить золотые зубные коронки, написать уйму писем, в которых реалистично описывала положение Антона Павловича. Другая часть писем Книппер-Чеховой из Германии полна нетерпения, читаемого между строк. Я на днях переслушала аудиозапись: и в старости Ольга Леонардовна, судя по голосу, исполненному самолюбования, больше всего на свете любила