«Ненаивная наивность» – так на антропологическом уровне может быть охарактеризован тот «глобализационный проект», который становится предметом сопротивления. Этот проект развертывает, уточняет и модифицирует себя во множестве политических, социальных и культурных практик. Здесь не место для обсуждения вопроса об отношении этого предмета сопротивления как целостного феномена социальной жизни и как развернутой в истории реальности к культурной традиции – в собственном смысле данного понятия. Важно лишь осознать, что этот «уклон» в организованном человеческом поведении знаменует собой расставание с охотой и страстью вдумываться – то есть решаться всем своим существом делать шаг к тому, что зовет мысль. Есть очень серьезные основания считать, что для человека любой такой шаг сопряжен с прямым или косвенным привлечением становящейся поэтической формы.
Уклонение от вдумывания выражается в умножении резонов и в раскладе вероятий. Жизненное окружение, или, если угодно, «жизненный мир», приобретает черты «парка чудес», в котором, если хорошенько зажмуриться, «всякое возможно»:
Однако то, почему эти вероятия удерживаются, одновременно удерживая человека в какой-то бессонной дреме, отнюдь не очевидно. Парадокс в том, что они удерживаются только потому, что что-то держит их в отдалении от личностного внимания. Если б внимание обратилось к ним и постаралось приблизиться, то человеку пришлось бы
Вероятия и множественные резоны остаются в стороне от личностного внимания потому, что оно приковано к чему-то иному, оно заворожено и зачаровано им. Это приковывающее к себе одновременно вытесняет все феерическое разнообразие резонов и вероятий на периферию жизненного мира. Зачарованность становится тем более плотной и в себе удовлетворенной, что за своими пределами знает «освоенный космос» ничего не значащих вероятий. За внешней наивностью, все вокруг «цивилизующей» инфантильностью, стоит зачаровывающая и в себе уплотняющаяся сила, не примешивающая к своим «заключениям» и «оргвыводам» и тени наивности. «Лучшее – не родиться» – это суждение ценности раскрывает свой смысл не в едином акте мгновенного озарения, но в тягучей завороженности взора, в «планомерном» вовлечении личностного внимания в свои пределы. Впрочем, понятию «предела» – понимаемого как граница или как защита от беспредельно-бесформенного – в этом «здесь», в этих регионах «невнятного» места не отыскать. Равно как и понятию центра: сама Жизнь, являющаяся безусловной предпосылкой любого суждения ценности, увиденного и пережитого в свете его истинности, вынесена на периферию вероятий, где на одном уровне – «есть» и «нет». По отношению к всеобъемлющей программе экспонирования они не различимы и отделимы друг от друга лишь как позиционные моменты единого и длящегося «уклона»:
Это вторая строфа стихотворения «Дождь» (1: 399) – первого в небольшом цикле стихов, посвященных Иоанну Павлу II. Зрелое художественное мастерство приводит к такому интонированию стиховой ткани, когда в самом течении стиха определяются и устанавливаются различные бытийные горизонты – неназванные, но безошибочно, хотя и без всякой декларативной навязчивости, распознаваемые при спокойном, вдумчивом чтении. В философском или богословском трактате им следовало бы посвятить отдельные главы – поименованные и разбитые на параграфы. Стихотворение звучит так, словно оно одно в мире – после того, как в мире отгремел гром. Странно, но идущий и уже нескончаемый дождь не нарушает покоя воздуха и ясного строя мысли.
Вот его первая строфа:
К какому месту отнесено «а говорят»? Мы знаем это место, где сказать можно все, сказать по видимости. Сказать можно все – ровно потому, что не сказано ничего.
Старуха говорит из своей старости, из «наших мест», где мы – род человеческий, великое племя усыновленных, становимся старыми, не разрывая своего детства надвое. Няня из этого детства говорит нам, что дождь идет. Няня действительно